Через полчаса мы прибыли в деревню.
Федор, освещенный светом полной луны, сидел на пороге и покуривал трубочку.
"Звезд повысыпало, глядите, ваше благородие, - сказал он задумчиво. Сколько-то душ человеческих на свете - в такую только ночь и видно, но не сочтешь". - "Так ты считать пробовал?" - спросил я. "Нет, ваше благородие, - отвечал Федор. - Ни к чему. Это бог знает. Я на свой огонек смотрел". "А где же твой?" Федор указал мне голубую звездочку. "А откуда ты знаешь, что твой огонек, вдруг - мой?" - "Нет, - отрицал Федор. - Мой. Мне так отец говорил. С нею рядом другая прежде горела звезда, а как отец помер - с тех пор погасла, задул ее, значит, господь. Так что точно моя". - "А ты не видал, сегодня никакая не погасла?" - "Было, упали две, двое и преставились". - "Ну что ж, - сказал я, - убедил", - и рассказал про самоубийство Северина. "Жалко, - вздохнул Федор. - Ведь зря, верно, ваше благородие". - "Да, - ответил я. - Зря".
Я вошел в дом, зажег свечу, достал из чемодана блокнот и сел писать бумагу для исправника.
"Мы, подписавшиеся ниже офицеры 3-й гвардейской коннооблегченной батареи 2-го дивизиона, свидетельствуем следующее происшествие. Будучи 7 сентября приглашены к помещику Володковичу, мы, а также члены его семьи, помещик Красинский, уездный исправник господин Лужин услыхали..." Тут я задумался, стараясь припомнить положение стрелок на часах в минуту выстрела. Наконец я вспомнил и записал: "...услыхали без пяти минут десять вечера пистолетный выстрел в близком от дома удалении. Слуга, посланный господином Володковичем узнать причину стрельбы, скоро вернулся..." Нет, он нескоро вернулся, подумал я, он в половине одиннадцатого вбежал. И я зачеркнул слово "скоро": "...вернулся спустя полчаса и сообщил, что в беседке на прудах лежит старший сын господина Володковича, сам в себя стрелявший. Бегом достигнув беседки, все вышеназванные лица увидели там труп несомненного самоубийцы..."
Вошел Федор и сказал за моей спиной:
- Дед, как тут у вас, конокрады не водятся, коней наших не уведут?
- У нас тихо, - отвечал с печи мельник. - Наезжал один, так его еще в запрошлый год соседние мужики убили.
- Вы не спите? - спросил я хозяина.
- Лежу вот, - ответил мельник. - Какой сон в старости. Одно название.
"А помещика Володковича знаете?" - "Кто его не знает". - "Он хороший человек?" - "А кто среди панов плохой, все хорошие". - "А как он, добрый?" - "Добрый, добрый. Как все паны. Про их доброту и сказка есть".
- Какая же? - заинтересовался я.
- А вот в праздник встретились в корчме пан Гультаевич и пан Лайдакович. Выпили, глаза повылазили, и пан Гультаевич говорит: "Знаешь, какой я добрый, таких добрых во всем свете нет!" А пан Лайдакович отвечает: "Твоя, брат пан, правда. Ты добрый. Но я добрее". - "Нет, - говорит Гультаевич. - Хоть ты и добрый, но я добрее, чем ты". - "Как ты можешь, пся крев, - кричит пан Лайдакович, - говорить, что ты добрее, если самый добрый - я". - "Ах, ты добрее, хам тебе брат!" - и Гультаевич за саблю. И Лайдакович за саблю. Стали рубиться. Рубились, пока Лайдакович Гультаевича не зарубил. Уже тот и не дышит. А Лайдакович говорит: "Теперь, брат, не будешь говорить, что ты добрее. Я самый добрый". Вот и пан Володкович добрый, - заключил мельник.
Вдали послышался конский топот и стал приближаться. Федор вышел из хаты. Вскоре во двор прискакали два всадника. "Что, Федор, штабс-капитан еще не спит?" - узнал я голос Шульмана. "Нет, - отвечал денщик, - что-то там пишут". - "А ты спроси, - сказал Шульман, - он позднего гостя примет?" - "Заходите. Его благородие, я знаю, вам всегда рад".
Вторым всадником оказался караульный канонир. Он тут же и ускакал.
VIII
- Петр Петрович, не осудите, что прихожу в полночь, как черт, - сказал Шульман с порога. - Мне не спится, хочется поговорить, а прапорщик Купросов заснул мертвым сном и в придачу храпит...
- И мне не спится, - ответил я, - садитесь, Яков Лаврентьевич. Поройся-ка в чемодане, - сказал я Федору, - там портвейн должен быть.
Добрая душа Шульман от последних слов повеселел. Он происходил из немцев, но из немцев обрусевших, и цельность тевтонского характера была разрушена в нем влиянием русского окружения, особенно в Московском университете, где он проучился два курса до академии. К добрым немецким свойствам - ясности жизненной цели, твердому уму и привычке философствовать - примешались их славянские антиподы - чувствительность и следование желаниям. Особые чувства он питал к вину, которое, хоть и был доктор, или именно поэтому, по правилам самообмана, считал за лучшее среди целебных средств. Впрочем, немецкое благоразумие удерживало эту русскую страсть в приемлемых пределах.
- О чем же, Яков Лаврентьевич, вы хотите поговорить? - спросил я, откупорив бутылку. - Уж не о психологии ли самоубийцы?
- Пустое об этом говорить, - сказал лекарь. - Достоверным источником такого состояния могут служить лишь записи или рассказ человека, стрелявшего в себя, но неудачно. Все другое - наш вымысел. Чувство неудавшейся жизни может быть интуитивным, а потому правильным. Интересно как раз обратное - не то, что некоторые стреляются или прыгают в омут, а что многие этого не делают, хотя должны.
- Инстинкт, - возразил я.
- Вот и заковыка, что инстинкт, - сказал Шульман и отпил из кружки. Сильный инстинкт что, по-вашему, означает? Впрочем, сам и отвечу - слабость сознания. Взять каторжника, ему дали пожизненно рудники. Представьте, под штыком, терпит издевательства, но тянет, тянет, как вол. Таковым он и становится. Что светит ему? Какая звезда? Взять бы, кажется, ремень, привязать к суку и захлестнуться. Но нет...
- Стало быть, герой сегодняшней трагедии проявил высокое сознание?
- Отчего же говорить нет. Скажу - да.
- Однако было этому Северину в чем себя проявить кроме чувств, сказал я. - Все отмечали - умен и, брат говорил, увлекался химией. Мог ученым стать.
- Простите меня, что вмешиваюсь, - сказал с печи мельник. - Вот вы о Северине говорите. А что такое случилось?
- Застрелился, - ответил я, - два часа назад.
- Северин?! - вскричал старик и соскочил с печи. - Застрелился? Так этого не может быть.
- Почему же не может, - сказал Шульман. - Своими глазами видали.
- Вот беда! Вот беда! - запричитал мельник.
Я удивился:
- Да вам какая беда?
- Так я его знаю с пяти лет. На мельницу прибегал. С сыном моим Иваном дружили, охотились вместе. Вот кто был хороший человек, видит бог, хороший. Но не мог он застрелиться! - Мельник уставился на нас полными слез глазами.
- Из-за девушки застрелился, - объяснил я. - Не захотела с ним под венец идти.
- Из-за девушки? - еще более удивился старик. - Не стал бы он плакать из-за девушки. Ого! Это молодец.
Откуда тебе о нем знать, подумал я. Дружил он, что ли, с тобой, старым вдовцом? И туда же, рядить.
- А как он застрелился? Как? - допытывался мельник.
- Пруды у них есть, - сказал Шульман. - Беседка стоит. (Знаю, знаю, закивал старик.) Вот там себя и убил.
- Господи! Вот беда! Вот несчастье! - бормотал мельник. - На воздух выйду. - И он исчез.
IX
- Да, так мы о сильной воле говорили, - вспомнил лекарь.
- О слабой, - поправил я. - А если то, что вы называете слабостью, богобоязнь?
- Не надо, не надо! - замахал на меня Шульман. - Не надо бога привлекать. Сами хорошо знаете, что никто, помимо истеричек, в бога не верует.
- Ну уж это вы слишком, - слегка опешил я. - Никто не верует, а меж тем все человечество молится.
- Молится! - хмыкнул Шульман. - Эка важность! Вот в нашей благословенной Отчизне еще трех лет не прошло, как людей от скотского звания освободили. И то под выкуп, как турки. А в Казанском соборе, видели, с какой страстью кресты кладут? Хороши, нечего сказать, христиане. По три шкуры дерут. Тот же хлебосол Володкович. Отчего не хлебосольничать с дармовых денег. И детки под стать. Одна - дура, бездельница, только и есть достоинств, что смазливая, и к тому же истеричка, по голосу слышно, младший - манией величия болен, могу гарантию подписать, старший - но о нем поздно говорить. Хотя в медицинском отношении случай весьма занимательный. Скажу вам даже, что это самоубийство подсказало мне тему исследования. Вернемся из похода - обязательно займусь.
- И вообразить не могу, что вас заинтересовало, - сказал я. - Обычный выстрел в упор. В Севастополе я десятки таких ран видел после рукопашных.
- Это верно, - согласился лекарь, - рана как рана. А любопытно то, что за полчаса, которые вы определили между выстрелом и нашим осмотром тела, оно не должно было охладиться до такой степени. Вот и темка для какого-нибудь студента: "Влияние внешних условий на скорость охлаждения трупа".
- Фу! - поморщился я. - Что за удовольствие. И пользы-то никакой для живых.
Шульман ухмыльнулся:
- А какое удовольствие вам, артиллеристам, рассчитывать разлет шрапнели?
Я собрался возразить.
- Ну да, ну да, - опередил меня Шульман. - Это для славы оружия и блага Родины.
- Но за какое время, вы думаете, - сказал я, - он мог остыть до такого состояния?