А что думали сами крестьяне?
У нас есть возможность обратиться к уникальному свидетельству той поры — литературному наследию крестьянина Сергея Терентьевича Семенова, самого настоящего хлебопашца, бывшего и прекрасным писателем. В очерках «Двадцать пять лет в деревне» Семенов рассказал многое, что осталось в стороне от внимания профессиональной литературы. Хотя он выпустил шеститомное собрание сочинений и за него был удостоен премии Российской академии наук, хотя его высоко ценил Лев Толстой, он остался неизвестным нынешнему так называемому «широкому читателю». Почему? Потому что не укладывался в привычное клише. Л. Н. Толстой: «Искренность — главное достоинство Семенова. Но кроме нее у него и содержание значительно: значительно и потому, что оно касается самого значительного сословия России — крестьянства, которое Семенов знает, как может знать его только крестьянин, живущий сам деревенской тягловой жизнью».
Так вот, поразительно следующее автобиографическое свидетельство хлебопашца-писателя. В один из майских страдных дней, когда дорог каждый час, сельский сход постановил не работать, а праздновать храмовый праздник. Лишь один Сергей Терентьевич пренебрег общественным решением и вышел пахать свой надел. Это нарушение недешево ему обошлось. Однодеревенцы подали на него в суд за кощунство, он был-осужден!
Жестокость и нетерпимость общины к новому выражены ярче яркого.
Пока виттевское Особое совещание искало приемлемый способ убедить Николая II в необходимости перемен, внизу, в деревенской обыденности, тормозилось все, что могло способствовать сельскохозяйственному прогрессу.
Мы еще обратимся к творчеству Семенова, чтобы взглянуть его глазами на подлинные трагедии, происходившие при проведении столыпинской земельной реформы. Увы, новое должно было пробиваться с кровью и муками.
Но еще «внизу» тихо, еще «наверху» неторопливо изучают проблему, ищут, как безболезненно проскочить между молотом нужды и наковальней помещичьих интересов.
Одни утверждают: временное владение общинным наделом — неодолимое препятствие к улучшению культур, оно порождает хищническую эксплуатацию земли.
Другие: община будет способствовать развитию кооперации.
Третьи: она не является национальной особенностью русских, она была и у иных народов в эпоху примитивного земледелия.
Четвертые: надо сохранить общину, но не препятствовать тем, кто хочет выйти из нее.
В итоге запоздавшее на несколько десятилетий решение так и не получи-ло своевременного устройства.
Работа Н. Бердяева «Духи русской революции», перекликающаяся в чем-то с ленинской «Лев Толстой как зеркало русской революции», проливает свет на эту проблему с неожиданной стороны. «Возвышенность толстовской морали есть великий обман, который должен быть изобличен. Толстой мешал нарождению и развитию в России нравственно ответственной личности, мешал подбору личных качеств, и потому был злым гением России, соблазнителем ее... В нем русское народничество, столь роковое для судьбы России, получило религиозное выражение и нравственное оправдание... В то время как принятие этого толстовского морального сознания влечет за собой погром и истребление величайших святынь и ценностей, величайших духовных реальностей, смерть личности и смерть Бога, ввергнутых в безличную божественность среднего рода... Исторический мир — иерархичен, он весь состоит из ступеней, он сложен и многообразен, в нем — различия и дистанции, в нем — разнокачественность и дифференцированность. Все это так же ненавистно русской революции, как и Толстому. Она хотела бы сделать исторический мир серым, однородным, упрощенным, лишенным всех качеств и всех красок. И этому учил Толстой, как высшей правде. Исторический мир разлагается на атомы, и атомы принудительно соединяются в безличном коллективе».
При всей неоднозначности религиозной оценки Бердяева «зеркала революции» бесспорным кажется выделение противоречия между общинным и косным сознанием.
«Не высовывайся!» — кажется, сей вечный девиз реет над земледельческой страной.
Да, община порабощала. Но община имела такие корни, что в иной ситуации, на земельных просторах Сибири, куда текла переселенческая река из малоземельного центра, изрезанного чересполосицей, она возрождалась совершенно в цветущем виде.
Немного забежим вперед, быстро перемахнем весь период реформ и очутимся на Алтае, и перед нами развернется волшебная картина.
Итак, перед нами «Всеобщий Русский Календарь 1918 г.».
«А для тех, кто не верит в быстрое возрождение деревни, достаточно вспомнить о сибирской деревне Старой Барде Бийского уезда Томской губернии. Больше 20 лет тому назад устроили там жители маслодельную артель, через два года выросла артельная лавка, а потом явился и целый ряд кооперативных начинаний: ссудно-сберегательное товарищество, маслобойный завод, наконец, артельная мельница, а при ней электростанция для освещения мельницы, а заодно и деревни. И вот 28 декабря 1912 г. двести пятьдесят изб этой деревни осветились электричеством, при чем за освещение брали три рубля в год. Потом провели в избы и телефон, устроили примерный опытный скотный двор, опытные посевы кормовой свеклы и кормовых трав. А скоро заговорили о постройке в селе народного дома, о собственном кинематографе. И жители со всей округи стали приезжать в Старую Барду поучиться, как дельные люди сумели сами себе построить новую свободную и разумную жизнь. Пусть же тот почин и та кипучая работа, которые преобразили жизнь далекой сибирской деревни, вспыхнут ярким пламенем и по лицу всей деревенской Руси».
Ну разве не волшебна эта картина? Вот истоки знаменитой сибирской кооперации: свобода и коллективность.
Нужен другой герой. И он появляется.
«Делопроизводство о дворянине, студенте Санкт-Петербургского Университета Борисе Викторовиче Савинкове.
Приметы Бориса Савинкова.
Рост средний, не больше двух аршин 7 вершков; телосложения слабого, наружностью производит впечатление подвижного нервного человека, сутуловат. Плечи гнутые вперед.
Глаза карие, беспокойно бегающие, близорук. Взгляд суровый, часто прищуривается.
Цвет волос — на голове и усах каштановый.
Голова — лысая, коротко острижена, круглая. Немного нагибает вперед.
Лицо — овальное, худощавое, в веснушках.
Лоб — несколько покатый.
Нос — продолговатый, тонкий, ровный, с малозаметной горбинкой.
Губы — тонкие, верхняя губа немного вздернута и с небольшим утолщением.
Усы — небольшие, редкие и под носом на верхней губе маленький пробел, т. е. очень редкие волосы усов.
Веки — верхние немного утолщенные и морщинистые.
Походка — руки при походке обыкновенно держит прямыми, опущенными вперед и при походке наклоняет весь корпус вперед. Тонкую палочку, которую он большей частью носит, вешает на левую руку выше локтя... походка тихая и при ходьбе слегка приседает, в особенности на левую ногу, поэтому вся часть тела совместно с головою раскачивается вперед, благодаря такой походке сутулость его становится более заметной.
Особые приметы: на наружной стороне левого предплечья черного цвета родимое пятно, величиной с двугривенный, покрытое черными длинными волосами, На правой руке выше кисти наподобие шрама».
Этот портрет, излеченный из фондов Особого отделения департамента полиции, дает только внешнее представление о крупнейшей фигуре эсеровского террора. Внутренний огонь не виден. А внешний? Что ж, неприятный портрет, в чем-то отталкивающий.
И все-таки это портрет героя того времени. Страстного, мужественного, самозабвенного революционера, готового погибнуть.
Снова и снова вспоминается Владимир Соловьев с его универсальным определением отношений личности и государства в России. Через жертву!
Савинков был жертвой. Да, этот обезьяноподобный, с суровым взглядом дворянин. И жертвой, и ускорителем прогресса.
Эсер, убийца, организатор убийства министра внутренних дел В. К. Плеве и московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, осужденный на смертную казнь, бежавший, — это Савинков.
Его брат, сосланный в Сибирь, кончает с собой. Отец сходит с ума.
Эсер Егор Сазонов, взорвавший Плеве, пишет Савинкову с каторги: «Сознание греха никогда не покидало меня».
К повести «Конь вороной» Савинков еще поставит эпиграф «...Кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, ибо тьма ослепила ему глаза».
Раскаяние тоже настигает Савинкова, но это будет потом. А пока он герой, жертва, ускоритель кровавый.
Столыпин — в Саратове.
Витте — в Петербурге.
Семенов — в Волоколамском уезде.
Толстой — в Ясной Поляне.
Все на своих местах. Но вот-вот все сдвинется. Еще никто не слышит подземного гула, а гранитная плита российской жизни вздрогнула.