Целиком погрузившийся в мир поэзии поэт-государь Хатаи жестом подозвал к себе главного писаря, что-то сказал ему. Тотчас же главный писарь прошел в соседнюю комнату и вернулся с каллиграфом, несущим небольшой табурет. Шах громко сказал:
- Пиши! Даруем ему - Мискину Абдалу свое покровительство и дарственную на село Сарыягуб, с правом наследования
Главный писарь написал черновик указа, а каллиграф здесь же переписал его на самаркандской бумаге. На табурете были расставлены крошечные пиалы с голубой, красной, черной, лиловой красками, в отдельных маленьких сосудах находились жидкие золото и серебро. Привычными движениями каллиграф опускал камышовое перо в пиалы, водил им по бумаге. Не прошло и четверти часа, как указ был готов, и главный писарь, пятясь, поднес его государю. Одним росчерком камышового пера Исмаил поставил свой вензель под указом. По знаку мелик-уш-шуара Мискин Абдал подошел к государю, опустился на колени. Но когда он наклонился, чтобы поцеловать землю (видно, его заранее обучили придворным манерам), поэт-падишах остановил его:
- Нет-нет, устад, не целуй землю! В сравнении с тем удовольствием, которое ты нам сегодня доставил, указ ничего нe стоит. Возьми! Ты еще раз доказал всем нам, что язык нашей матери-родины - язык музыкальный, обладающий высокой поэтичностью, что на нем можно воспевать самые прекрасные чувства, высказывать самые глубокие мысли. Язык наш великолепно ложится на музыку! Слава тебе и великому создателю, вдохновившему тебя на это.
Радостно, с большим волнением слушал Мискин Абдал слова поэта-государя. Почтительно взяв указ, он поцеловал его, приложил к глазам и ко лбу и встал:
- Да будет долгой твоя жизнь, да стану я твоей жертвой! - сказал он. За то, что ты делаешь для возвеличения родного языка, за твои благородные убеждения и помыслы вечно будут молиться за тебя наши родные края.
Пятясь, Мискин Абдал вернулся на свое место. А шах задумчиво проговорил:
- Наш великий поэт задолго до нас утверждал в своих стихах:
Джамшида бокал протянула мне алая чаша тюльпана,
Когда я в цветник заглянул как-то раз утром рано.
И каждый цветок творца славил, и пел весь цветник:
Лови, о лови, ведь другого такого не будет, лови этот миг!
Ведь эти строки - лучшее подтверждение божественной поэтичности и музыкальности нашего языка! Мовлана Ахунд Ахмед заметил:
- Мой государь, у персов есть такая поговорка: настоящий язык - это арабский язык, язык поэзии - персидский, а чтобы по-тюркски говорить - труд нужен!
Раньше шаха на это отозвался шут:
- Никто свой айран не назовет кислым!
- Верно! И потом, ведь поговорку сочинил какой-то перс, вот он и присвоил себе поэтичность. А наш багдадский поэт своими произведениями дает лучший ответ на этот вопрос. Сегодня мы прочитаем одно из них. Пожалуйте, устад, очередь за стихами!
Мелик-уш-шуара передал листок бумаги своему ученику, прославившемуся прекрасной дикцией и выразительным чтением стихов; молодой поэт взял свернутый в трубочку листок, развернул его. Он взглянул в сторону шаха, как бы спрашивая разрешения, - среди собравшихся воцарилось молчание, и молодой человек начал читать "Гашиш и вино", поэму Мухаммеда Физули, посвященную Шаху Исмаилу:
Пусть на века продлится его торжество.
Как Авраам, он устроил для всех пиршество,
Дал благоденствие нам, словно Джамшид.
Всяк - и богатый, и бедный, славит его.
Шах Исмаил, пусть аллах вечной властью тебя одарит!
Молодой человек читал, а все внимательно слушали. Время от времени, стараясь не шуметь, брали угощение с поставленной перед ними хончи, кто-то наливал себе из кувшинов и графинов вино, шербет, сладкие напитки, кто-то покуривал кальян...
Когда чтение окончилось, был уже поздний вечер. Но собравшиеся не были утомлены. Ученик мелик-уш-шуара прочитал последнюю строфу - и меджлис потрясли возгласы: "Отлично! Прекрасно! Молодец! Дай бог ему здоровья! Слава ему!". Шах Исмаил был опьянен радостью.
- Ах, как не пожалеть, что такой поэт не является украшением нашей страны, ее столицы, моего дворца! Пусть за доставленное всем нам наслаждение ему пошлют в подарок сто ашрафи!
Мелик-уш-шуара осторожно проговорил:
- Не делай этого, мой хаган! Не посылайте. Он - служитель святого Гусейна, и наград просит только у своего создателя. Это - человек, довольствующийся малым. Вот послушайте, что он говорит:
Если осыплет богатством судьба - я не пляшу.
Если отнимет все у меня - я не грущу.
Пусть я ничтожен и гол, как последний бедняк,
Это лишь видимость; знаю, что, как Гарун, я богат.
- Жаль, что, когда мы покорили Ирак и вошли в Кербелу, Мухаммед Физули еще не был так известен нам. Иначе мы обязательно выделили бы его из всех остальных служителей святого, узнали бы о его нуждах...
В этот момент слуги принесли и поставили перед шахом изящное фарфоровое блюдо с очень любимыми им дынями, нарезанными на дольки. Эти дыни доставлялись шаху из Бухары, сохраняемые по дороге во льду в медных коробках. Перехватив недоуменный взгляд Ахунда Ахмеда, брошенный им на дыни, Исмаил предложил:
- Ахунд, пожалуйте!
- Ни за что, мой государь! "Не ешь ничего против сезона", завещали нам древние целители. Для каждого сезона есть свои блюда, свои фрукты и овощи. Нарушающий это правило человек может и заболеть!
Исмаил рассмеялся:
- Я могу воздержаться от любого плода, но не от дыни. Очень уж люблю я дыни, Ахунд! Причем я ем их в любой сезон, когда бы ни привезли, и пока что, наперекор той медицине, в которую мы верим, не видел от них никакого вреда.
- О чем говорить, мой государь! Ваш организм молод. К тому же вас охраняет и бережет ваш великий святой предок. А для меня даже знаменитый арбуз Бабашейх, и тот - в свой сезон.
...Музыканты, по знаку шаха, заиграли мугам Кябили. Молодой певец исполнял, в основном, газели Хатаи и Физули, а в теснифах обращался к широко распространенным в народе песням.
Когда перешли к ренгу69 - дрогнули шторы на боковой двери, из-за них показалась изящная девушка, одетая в алый шелк с золотой бутой. Лицо ее прикрывала такого же цвета легкая вуаль: оно проступало за неуловимой тканью, как греза. И лицо ее, и тугие косы, в которые были вплетены нити жемчуга, манили сквозь эту злость, притягивали каждый взор. Рукава платья спускались до самых ладоней, раскрашенных хной. В крошечных пальчиках, каждый из которых напоминал тающий во рту сладкий хлебец, девушка держала палочки бенгальских огней. В тот момент, когда она показалась из-за занавеса, слуги задули часть свечей, и зажатые между ее пальцами палочки ярко заискрились.
И так же мимолетен был танец, отмеренный, казалось, мигом горения бенгальских огней и бешеным ритмом ренга. Вокруг танцовщицы летали тысячи искр, звездочек, ярких светлячков. Зрелище было изумительным. Танцовщица так же незаметно исчезла за шторой, как и появилась.
Меджлис продолжался. Теперь говорил только что прибывший из Самарканда поэт-дервиш Саили. Он видел в Самарканде гробницы Хюсам ибн-Аббас-Шахзинде, Газизаде, Шадмулька, Амирзаде, Тоглутекин, мечети Хазрат Хызр, Бибиханым, Регистан и взахлеб рассказывал об их красоте:
- Святыня мира, мастера так искусно выложили из бирюзовых и белых эмалированных кирпичиков слова аллаха и пророка, что их изречения выглядят, как прекрасный бутон цветка. И самое удивительное - каждое их слово можно читать с любой стороны - и сверху вниз, и снизу вверх, и слева направо, и справа налево. Читай как угодно, одно и то же изречение перед твоими глазами!
- А Али?
- Нет, имени Алиюл-муртазы там нет.
- А вот мы возвели гробницы нашего отца и деда не хуже тех святынь. И имя Али велели так же написать, но уже в полном виде: "Аллах-Мухаммед-Али". И родной Ардебиль наш стал благоустраиваться, теперь не счесть там паломников.
А на меджлисе, с разрешения шаха, пел уже другой ашыг. Гошма перемежались герайлы, он пел собравшимся историю одной горестной любви, сочиненную известным этому кругу ашыгом Гурбани:
В сторону Барды душа моя отправилась,
Под названием Гянджа стоит там город, эй!
Вы мои любимые, хорошие, красавицы,
В золото одетые, не прячьте взоры, эй!
Вдруг, когда ашыг залился соловьем, запел о верности в любви словами: "Дам расписку, стану рабом твоим на сто лет", шах-поэт вздрогнул. Слетевшие с уст ашыга слова подействовали на воображение поэта, все в нем разом всколыхнулось. "Нет, ашыг, нет, мой дорогой! Ты не знаешь, что значит быть рабом! Видимо, на твоей родине не продаются и не покупаются, как рабы, девушки, молодухи, юноши с руками как сталь..." Поэт забыл уже и об ашыге, и о собравшихся, воображение подхватило его на свои крылья и понесло в Ирак:
...Солнце поднялось уже на высоту двух копий, когда они вошли в Самиру. Вместе со своими приближенными шах направился на невольничий рынок, о котором давно уже был наслышан. Говорили, будто большой двор и площадь для невольничьего рынка велел построить сам Гарун-ар-Рашид. Постройка была так крепка, что и теперь, семь веков спустя, ни один камень не выкрошился, ни один кирпичик не упал. На площади, перед воротами невольничьего рынка, высится сложенная из камня гигантская винтовая башня, вершину которой не увидишь с земли. Лестница в триста шестьдесят ступеней ведет к верхушке этого величественного минарета, причем, в отличие от обычных минаретов, винтовая лестница здесь расположена не внутри, а снаружи башни. Говорят, будто в дни особенно оживленной торговли, когда на рынке раскалялись страсти от всей этой купли-продажи, Гарун-ар-Рашид приходил сюда, поднимался на башню, верхушка которой упиралась в самое небо, и с этой головокружительной высоты разглядывал торговую площадь. Понравившихся ему красавиц, рабынь и невольниц, он отбирал для своей прекраснейшей жены, поэтессы Зубейды-хатун, а крепких, могучих юношей и молодых мужчин - для себя.