Потом, в царствование Николая I, власти уже не столь лояльно относились к бретерству. Отставка А. П. Ермолова в 1827 году, а затем польское восстание 1830–1831 годов закончили историю двух крупнейших «центров» российского бретерства — Кавказа и Варшавы. Бретерство потеряло оппозиционность, буйство стало шалостью.
Дуэль для бретера, конечно же, не была средством выражения каких-либо политических идей или осознанного общественного протеста. В поединке привлекала жажда победы, «упоение в бою» и… красота. Красота — в свободе проявления своей личности, в праве на любые поступки. Красота — в пренебрежении жизнью; красота — в утонченной вежливости на барьере; красота — в жестокости и неожиданности оскорбления.
На жестокости, вероятно, следует остановиться чуть подробнее. Некоторые выходки Американца или Якубовича могут показаться патологическим садизмом, даже когда мы видим, что своей жизнью они играют так же легко, как и чужими. Но помимо несомненных психологических отклонений (как у Американца, Якубовича, Федора Уварова) или их отсутствия (как у Лунина), жестокость — это феномен культурный. Знаменитые военные походы, особенно начала XIX века, в значительной степени изменили в массовом сознании отношение к убийству. Многие люди с неустоявшимся или деформированным сословным сознанием теперь силой своего оружия выслуживали право на место в жизни; катаклизмы европейской политики воспринимались многими или как мировая катастрофа, или как рождение нового мира, свободного от старой морали, от старых условностей. О знаменитом партизане Александре Самойловиче Фигнере, прославившемся своей храбростью и самоотверженностью, рассказывали: «Его лучшею и частою забавою было, внушив ласковым разговором с пленными офицерами веселость и доверие к себе, убивать их неожиданно из пистолета и смотреть на предсмертные их мучения. Это делалось вдали от армии, куда доходили о том только темные слухи, которым не верили или забывали в шуме военном» {49, с. 97}. Слухи о жестокости и фанатичной ненависти Фигнера к французам надолго пережили его самого (погибшего в 1813 году). Спустя почти двадцать лет Фигнер стал прообразом одного из героев романа М. Н. Загоскина «Рославлев, или Русские в 1812 году», автор включил в свое повествование и эпизод расстрела военнопленных французов.
Жизнь не являлась абсолютно доминирующей ценностью. Культ достойной гибели на поле боя с оружием в руках, лицом к лицу с врагом отчасти распространялся и на поединки. Вообще, отношение к жизни и смерти тогда было иным. Ю. Н. Тынянов говорил, что «во времена Пушкина и декабристов смерти не боялись и совсем не уважали ее <…>. Страх смерти <…> в России придумали позже — Тургенев, Толстой» {42, с. 402}.[78]
Кроме того, эстетизация жестокого и отвратительного — это явление, закономерно, периодически возникающее в культуре. Название трактата Томаса де Квинси «Об убийстве как одном из изящных искусств» для романтического сознания было шокирующим, но не случайным. Так и бретер мог видеть красоту в убийстве, в жестокости, в оскорблении.
Дуэль — это ритуал, и бретеры — своеобразные жрецы этого ритуала. Они хранят традицию, поддерживают строгость правил; они участвуют во множестве дел чести, иногда даже провоцируя и стравливая неопытных дуэлянтов, тем самым привлекая всеобщее внимание, увеличивая значение именно этой сферы жизни.
Участие в делах чести являлось едва ли не основным занятием бретера. Ни одна ссора и уж тем более поединок в обществе не могли состояться без «своего» бретера. Бретер мог быть секундантом, посредником, свидетелем, самим своим присутствием и участием освящая поединок, приобщая его к высокому ритуалу. Под пристальным взглядом бретера даже самый застенчивый дворянин приосанивался, распушив усы, сомнения исчезали, рука твердела.
Бретеры были живыми справочниками и кодексами. Их мнение считалось наиболее авторитетным в любой спорной ситуации. Их вмешательство было подчас важнее суда чести, потому что бретер был готов в любом деле сам встать к барьеру и вызвать любого, кто уклоняется от благородного удовлетворения.
Рассказы о знаменитых бретерах, их проделках и «разделках»,[79] острых словечках и безобразных выходках, легенды и анекдоты, сплетни и слухи были своеобразным дуэльным кодексом. Законы чести в России основывались не столько на норме, сколько на прецеденте. Для такого типа регламентации характерен особый интерес не к обычному, нормальному, типичному, а к исключительному, аномальному. Бретеры продуцировали всевозможные отклонения от нормы, обозначая границы допустимого и недопустимого, и при этом своей судьбой воплощали приговор, вынесенный их поступкам и жизни в целом. Легенды о знаменитых бретерах давали многим юнкерам примеры для подражания и рецепты действия в тех или иных ситуациях, образцы храбрости и молодечества или дерзости и буйства.
В каждом полку и в каждом уезде был свой Зарецкий, свой отставной или прикомандированный гусар, свой «ера, забияка» (выражение Д. Давыдова), который, конечно же, в свое время «перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым» («Выстрел» А. С. Пушкина), который кого-то «из окошка за ноги спустил», «кого-то обыграл на триста тысяч» — «картежник, дуэлист, соблазнитель, но гусар-душа, уж истинно душа», которого «товарищи обожали», а полковые командиры терпели как «необходимое зло»; и каждый мог вспомнить, как он с этим «знаменитым» какую-то «штуку сотворил», но и побаивался, что тот вдруг ни с того ни с сего «возьмет да разденет меня, голого вывезет на заставу да посадит в снег, или… дегтем вымажет, или просто…».
Бретерство в принципе индивидуалистично, поэтому в объединении различных личностей под общим названием есть что-то искусственное. Бретерство на самом деле — это логическая конструкция, порождение массового сознания, достаточно далекого от самого явления. В общий же бретерский миф как составляющие входили легендарные биографии реальных личностей, очень непохожих друг на друга.
И в своем бретерстве эти личности различались так же, как в характерах и нравах, образовании и интересах. Ф. И. Толстой — Американец и М. С. Лунин, Ф. Ф. Гагарин и Ф. А. Уваров, К. Ф. Рылеев и А. А. Бестужев — все эти имена (и многие другие) в общественном сознании так или иначе связывались с бретерством — и каждое из этих имен было Именем. Некоторые из них и остались-то в истории только благодаря своим проделкам и поединкам (Американец, Гагарин, Уваров), для других бретерство было дополнением к чему-то иному (или следствием). Но в любом случае в них (и в их дуэлях, и в их шалостях) ощущались твердость и сила, живая цельность характера. Материалы, подобранные нами в «Приложениях», наглядно подтверждают это.
ПРИЛОЖЕНИЕ
БРЕТЕРСКИЕ ЛЕГЕНДЫ И АНЕКДОТЫ
«Товарищи меня любили (рассказывал Шумский[80]). Во всех шалостях и проделках я был всегда в голове. Бойкий и задорный, избалованный надеждою безнаказанности, я в своих выходках часто доходил до дерзости — мне всё прощали. Рассказы моего учителя-француза мне очень пригодились: руководясь ими, я удивлял всех моими выходками. Без Шумского не обходилось ни одной шумной пирушки, ни одной вздорной затеи» {176, с. 46}.
«Много проказ сходило с рук Шуйскому. Погубил его вот какой случай: пьяный он пришел в театр, в кресла; принес с собою вырезанный арбуз, рукою вырывал мякоть и ел. Перед ним сидел плешивый купец. Опорожнивши арбуз от мякоти, Шумский нахлобучил его на голову купца и на весь театр сказал: „Старичок! Вот тебе паричок!“ Купец ошеломел; но когда освободился от паричка и, обернувшись, увидел перед собою смеющегося пьяного офицера, то также громко воскликнул: „Господи! Что же это? Над нами, купцами, ругаются публично“. В театре произошла суматоха, Шумского арестовали; от Государя утаить нельзя было, — и Шумский послан на Кавказ в бывший тогда гарнизонный полк. По смерти Аракчеева он вышел в отставку, поступил в гражданскую службу, но за пьянство уволен; затем бродил из монастыря в монастырь в качестве послушника, ради куска хлеба, и умер, говорят, в кабаке» {73, с. 184}.
«Будучи известной храбрости поручиком в Александрийском гусарском полку, он,[81] в 1814 г<оду>, в Париже, имел не менее известную дуэль с тремя французскими офицерами за вопрос их: „Почему одни <русские офицеры> носят черные на шляпы перья, а другие — тоже петушьи, как у него, белые?“ Бартенев очень вежливо разъяснил им, что черные носит пехота, а белые — конница, и что перья не с петухов, а с французских орлов, „que nous avons épluché“.[82] Он вышел счастливо из этих поединков, был переведен в гвардейский конно-егерский полк и тотчас отправлен, чтобы прекратить вызовы, которые могли еще последовать. В полку, будучи уже ротмистром, он имел столкновение с полковым командиром, столь же известным храбростью г<осподино>м Алферьевым: положено было стреляться одним пистолетом заряженным, а другим холостым. Чтобы развести их, Бартенев переведен был майором в Смоленский полк и в ту же ночь отправлен во Францию» {99. с. 83}.