При этом, подчеркивая эту параллель, сулящую низвести Венгрию до положения Богемии, авторы одновременно привлекали внимание к различиям между Богемией и прочими землями Священной Римской империи. Для Гудвиля это явно было географическим парадоксом:
Хотя эту область помещают на всех картах Германии, хотя она входит в состав Империи, она остается отдельным государством. Своими законами и обычаями она не походит на германские земли, даже язык у нее особенный; и по обеим этим причинам сия область остается в этом обширном краю видом уникальным и своеобразным[410].
Настаивая на сходстве Богемии с Венгрией, «Atlas Historique» одновременно подчеркивал, что Богемия — не германская область. На карте Богемии появилось «замечание», гласившее, что «Богемия некогда состояла в зависимости от Империи, но затем мало-помалу от нее отделилась»[411]. Горячо поддерживая присоединение Богемии и Венгрии к монархии Габсбургов, амстердамский атлас, однако, в конце концов изобрел для Богемии новый тип «отдельности» («вид уникальный и своеобразный»), основанной на языке и обычаях. Хотя здесь явно имелось в виду противопоставление славянского и германского, прямо оно не упоминалось; такое противопоставление могло подчеркнуть связь Богемии с другими землями Восточной Европы, но оно едва ли подкрепляло сравнение с Венгрией.
В XVIII веке география вполне могла включать всевозможнейшие описания и пояснения, так что карта Венгрии в «Atlas Historique» была испещрена «замечаниями» об истории, языке и нравах. «Их язык почти ни на что не похож», — сообщала карта о венграх, вторя «замечаниям» на предшествующей карте Богемии. Что касается их нравов, то они «не слишком отличны от турецких». Венгры «непостоянный» и «воинственный» народ, который «страстно любит лошадей, охоту и веселую жизнь, но не любит германцев»[412]. Даже в такой форме этот пассаж был менее прямолинейным, чем некоторые из более ранних «географических» наблюдений, как, например, во «Введении в географию», вышедшем в Париже в 1708 году и сообщавшем, что венгры «любят войну и лошадей»[413].
Гудвиль, впрочем, осознавал, что, несмотря на свои якобы турецкие обычаи, Венгрия больше не была частью Оттоманской империи. Европа вернула себе Венгрию, и ее качества он, видимо, оценивал с точки зрения будущих путешественников или даже колонистов: с одной стороны, плодородная почва и хорошие пастбища, с другой — нездоровый воздух, плохая вода и даже похожая на вход в преисподнюю «пропасть», которая «смердела» так, что пролетающие над ней птицы падали замертво. Еще интересней сообщение об изобилии рыбы в венгерских реках. Гудвиль ссылался на современников, полагавших, что для людей, склонных к размышлениям, рыба полезнее, чем мясо, поскольку она разжижает кровь, делая дух более восприимчивым к зарождающимся идеям. Следовательно, «Венгрия — лечебница Литературной республики («Lieu de Santé de la Republique des Lettres»): всем нам, жалким сочинителям, которые, возможно, по причине густой крови развращают публику своими вредными и отвратительными трудами, не мешало бы удалиться сюда на покой»[414]. Это, конечно, шутка — невозможно представить себе Венгрию, край скифов, татар и гуннов, курортом для европейских интеллектуалов. Но подобные шутки демонстрировали готовность этих интеллектуалов разделить с Габсбургами плоды их завоеваний и присвоить себе Венгрию. Они могли по своему усмотрению удалиться в Венгрию на покой, присоединяя ее к Литературной республике в качестве курорта. «Жалкие сочинители» века Просвещения, гордого своей густой кровью, отличались грубой самоуверенностью, и их не могли запугать критики — те, кто критиковал их «вредные и отвратительные труды»; то было голландское Просвещение еще до своего прихода во Францию. Просвещение с самого начала нуждалось в другой Европе: сравнение с ней позволило бы ему установить превосходство собственной цивилизации. Никто из граждан Литературной Республики не собирался, конечно, ни удаляться на покой в Венгрию, ни питаться рыбой.
После того как политики завоевали, географы изучили, а интеллектуалы присвоили Венгрию, они обратились к остававшимся оттоманским владениям в Европе. В своей работе «Восточный вопрос в австрийской политике, 1700–1790» историк Карл Рёйдер показал, что этот вопрос, появление которого обычно относят к концу XVIII столетия, встал уже в самом его начале. В 1715 году, всего четыре года спустя после разгрома Ракоши, имперский эмиссар в Вене восторженно писал о новой возможности «разбить турок», «а также, с милостью Божьей, вовсе выкинуть их из Европы»[415]. На всем протяжении XVIII века «восточный вопрос» был политической дилеммой, всецело поглотившей Вену и приковывавшей внимание к тем землям оттоманской Европы, которые могут быть отвоеваны у турок. Когда Венгрию не объединяли с другой габсбургской провинцией, Богемией, ее наносили на карту и закрашивали вместе с принадлежащими туркам Молдавией и Валахией. Парадокс «Turquie d’Europe», находящейся в Европе, но явно восточной по своей сути, сыграл ключевую роль в возникновении самой концепции Восточной Европы, и амбиции Габсбургов, вне зависимости от военных и политических шансов их реализовать, внесли свой вклад в развитие этой идеи.
В 1717 году вся Европа говорила о триумфе Евгения Савойского, воспользовавшегося туманом, чтобы взять Белград, и вернувшего Западу восточную крепость, где лишь за шесть месяцев до того леди Мэри Уортли Монтэгю изучала арабскую поэзию. Не имело значения, что уже в 1739 году Австрии пришлось сдать Белград: как и в случае Азова, тоже переходившего из рук в руки, на такой неопределенности политического статуса и была основана концепция Восточной Европы. После взятия Белграда император размышлял о приобретении Молдавии и Валахии, а военные эксперты в венском гофкриксрате планировали наступление на Софию[416]. Продолжающаяся Война за испанское наследство на время исключила возможность столь увлекательных экспедиций, и в 1718 году Оттоманская империя и империя Габсбургов заключили мир в Пассаровице. Несмотря на это, взятие Белграда и подготовившее его завоевание и покорение Венгрии побудили государственных мужей, и не только в Вене, мечтать о завоеваниях в оттоманской Европе. Картографы не задумываясь объединяли Венгрию, Валахию, Молдавию и Болгарию, не обращая внимания на государственные границы, а граждане Литературной республики были, казалось, готовы в поисках рыбных мест спуститься по Дунаю до самого Черного моря. Сам Евгений Савойский, который имперские проекты оценивал с точки зрения их военной и административной осуществимости, с сомнением относился к предполагаемому продвижению Габсбургов вглубь Юго-Восточной Сербии. Он писал императору: «Я не нахожу, что обладание этими удаленными местами будет полезно Вашему Величеству, поскольку расстояние до них и трудность сообщения принесут более беспокойств, чем выгод»[417]. Установление господства над Восточной Европой было не просто военно-административной проблемой — эта затея воспринималась как вызов современной философии и географии. Если государственные деятели размышляли о турках и о том, как «вовсе выкинуть их из Европы», то географы стремились изучить оттоманскую Европу и тем самым «завершить европейскую географию».
«Развитие географии»
Международные конфликты первых двух десятилетий XVIII века привлекли к карте Восточной Европы внимание Европы Западной, сформулировав вопросы и подходы, которые оставались актуальными до самого конца столетия. Карловицкий договор 1699 года, Полтавская битва 1709 года, Сотмарский мирный договор 1711 года, взятие Белграда в 1717 году и Ништадтский договор 1721 года сделали расширение Российской империи и территориальное отступление турок главными геополитическими проблемами той эпохи, подчеркивая одновременно, насколько неопределенной и неустойчивой была принадлежность польской и венгерской корон. Станислав Лещинский, ставленник Карла XII, занимавший польский трон с 1704 по 1709 год, потерял корону после полтавского поражения своего покровителя. Август II, бывший также курфюрстом Саксонским, вновь оказался на польском троне в 1709 году, за два года до того, как в 1711 году Габсбурги вернули себе корону Венгрии. Ракоши нашел убежище в Оттоманской империи и поселился на берегу Черного моря; его мемуары были посмертно изданы в Париже. Потеряв польский трон, Лещинский укрылся во Франции. В 1725 году его дочь стала королевой Франции, обреченной на участь многострадальной жены любвеобильного Людовика XV, а сам Лещинский оставался королем без королевства, человеком без своего места на карте. Разрешение территориальных проблем короля Станислава, тестя французского монарха, стало предметом международного конфликта и поводом для Войны за польское наследство, завершившейся в 1730-х годах мирным договором.