Книга Страленберга была переведена на английский и в 1736 году вышла в Лондоне под названием «Историко-географическое описание северных и восточных частей Европы и Азии». Новая смысловая ориентация континента была, однако, отвергнута во французском переводе, и он вышел в 1757 году в Амстердаме под заглавием «Description historique de l’empire russien», как раз вовремя, чтобы Вольтер мог справляться с ним, работая над «Петром Великим»[396]. В конце концов новую формулировку пришлось признать и французам, и, стоя в 1787 году на поле Полтавской битвы, Сегюр размышлял о «судьбах севера и востока Европы». Украина, в конце концов, лежала на широте Франции, и путь из Парижа в Полтаву шел прямо на восток.
В 1703 году, в самом начале войны, Петр начал строить крепость в болотистом устье Невы, в Ингрии, только что отвоеванной им у шведов. Здесь, на Неве, на выходящем в Балтийское море Финском заливе построили верфь, а затем появился город, ставший новой столицей Петра, Санкт-Петербургом. Возведение города там, где раньше были только болота, стало частью петровской легенды, а в конце концов и метафорой построения цивилизации в России. В своем «Петре Великом» Вольтер утверждал, что в XVII веке в России «почти все еще только предстояло сделать», подчеркивая, что подвиг Петра состоял именно в «сотворении»[397]. Если Буду пришлось отстраивать заново, то Санкт-Петербург был сотворен из ничего. Петр, таким образом, буквально начертал новое имя, свое собственное, на карте Европы, и европейским географам пришлось внести эту точку в свои атласы.
Санкт-Петербург и Азов, с их верфями, выходящими каждая в свое море, отражали петровскую озабоченность поиском выходов к морю и развитием российской военной мощи. В то же время Санкт-Петербург и Азов были теснейшим образом связаны между собой как две противоположные оконечности новой географической оси. Прошли времена, когда старая Московия расползалась во все стороны из своей расположенной в центре столицы, Москвы. Петровская Россия простиралась от Балтики до Черного моря вдоль оси, которая при сравнении с другими европейскими государствами символизировала восточный характер России. Екатерина лишь зафиксировала эти оконечности, превратив Севастополь в свою военно-морскую базу на Черном море и пригласив туда из Санкт-Петербурга гостей, чтобы полюбоваться линейным кораблем «Слава Екатерины». На протяжении XVIII века эта новая ось оставалась культурно дезориентирующей. Путешествуя из Москвы в Санкт-Петербург, Кокс ощущал, что он приближается «к цивилизованным частям Европы», в то время как Сегюр, плывя вниз по Днепру, на юг, в Крым, явно считал, что движется на Восток. Такое смешение севера и юга, востока и запада означало, что, вне зависимости от показаний компаса, Восточная Европа в XVIII столетии неизбежно помещалась где-то в промежутке между Европой и Азией.
В 1703 году, когда Петр решил нанести на карту Санкт-Петербург, Ференц Ракоши начал свое восстание против Габсбургов. Это восстание заставило Европу, особенно Францию, обратить на Венгрию самое пристальное внимание и сформировало образ Венгрии, который сохранялся на протяжении всего XVIII века. Венгерское восстание, продолжавшееся с 1703 по 1711 год, совпало по времени не только с Северной войной, позволив Ракоши надеяться на помощь Петра, но и Войной за испанское наследство между Бурбонами и Габсбургами, отчего французы и венгры оказались крайне заинтересованными друг в друге. В 1703 году манифест Ракоши, объявлявший о начале восстания, был немедленно переправлен в Париж, переведен и опубликован. В том же году в Париже была напечатана карта Венгрии работы Гийома Делиля, а в Амстердаме — Герарда Валка[398]. Голландцы следили за судьбами Венгрии с гораздо меньшей симпатией, поскольку с 1701 года вместе с Англией и Габсбургами состояли в направленном против Франции «Великом Союзе». Война за будущее Испании гарантировала, таким образом, что глаза всей Европы будут прикованы к Венгрии.
Изучая, как проявлялся интерес к венгерским событиям во французских памфлетах и газетах тех лет, венгерский историк Бела Кёпеши отмечает, что по иронии политической истории Людовик XIV, этот ярый поборник абсолютизма, официально поддерживал венгерские притязания на независимость и право избирать себе короля. Так, в «Gazette de Paris» соратников Ракоши никогда не называли «бунтовщиками»; сначала их именовали «недовольными», а после 1708 года, по указке самого Людовика XIV, просто «конфедератами»[399]. Эсташ Ле Нобль создал серию памфлетов в форме басен, на манер Лафонтена, горячо поддерживая венгерских повстанцев. В 1705 году он сочинил стихотворную басню «Орел, царь журавлей», повествовавшую о габсбургском орле и венгерских журавлях, а в 1706-м написал «Басню о львиной пещере», где Ракоши был представлен в виде хитрого лиса, боровшегося со львом, то есть Габсбургами[400]. Главным соперником Ле Нобля в интеллектуальной среде был Николя Гудвиль, который писал от имени французских гугенотов, изгнанных в союзную Габсбургам Голландию. Гудвиль не сочинял басен, но употреблял метафоры из животного мира, отчего дискуссия еще более напоминала главу из естественной истории. Работая в Гааге в 1705 году, он объявил венгров «чудовищами бесчеловечности», хуже лапландцев или ирокезов. Гудвиль, таким образом, уравнивал метафорических «чудовищ» с примитивными народами, что прямо отражало современные представления о Восточной Европе. Естественно-историческая метафорика опять всплыла в 1706 году, когда Гудвиль сожалел, что «германцы не добились еще солидного преимущества над венграми». Проблему он видел в том, что «восстание это напоминает тело животного: если отсечь одну конечность, то ярость вскипает, и оно лишь становится сильнее». Полемизирующие в 1707 году о Венгрии Ле Нобль и Гудвиль странным образом прибегают к одной и той же терминологии. Если Гудвиль обличал «мерзкую тварь» и ее «варварское упорство», то Ле Нобль с уважением отзывался об этом «необычном звере», то есть «народе, борющемся за свою свободу»[401].
Маркиз де Боннак, французский посол в Польше, переправлял в Венгрию французских солдат и претендовал на специальные познания об этом звере, дравшемся за свою вольность. «Нужно как следует знать венгров или поляков, — писал де Боннак, — чтобы понять, сколь глубоко вольность укоренилась в их сердцах». Речь, таким образом, шла не о звериной натуре этих народов, а лишь об их биологии: «Дети несут ее в своих сердцах с самого детства и всасывают ее с молоком матери». Упоминание материнской груди делает созданный де Боннаком портрет Польши прообразом картины, нарисованной в 1772 году Руссо. Де Боннак сам видел, как поляки восстали против своего саксонского короля Августа Сильного, союзника Петра Великого, в поддержку Станислава Лещинского, ставленника Карла XII. Подразумевая существование неких общих характеристик, связывавших Венгрию и Польшу, французы переводили карту современных войн на язык региональных обобщений. Если для поляков и венгров общей была идея вольности, то военная тактика объединяла их с татарами. Маршал Клод де Виллар поддразнивал в своих письмах генерал-лейтенанта Пьера Дезаллёра, представлявшего Людовика XIV в лагере Ракоши, удивляясь, «как человек, прошедший службу в пехоте, приспосабливается к этим маленьким татарским войнам». Намекая на то, что у восставших нет регулярной военной организации, маршал Франции писал о «различиях между германцами и гуннами». Он не мог знать, что во время другой войны, двести лет спустя, гуннами станут сами германцы. Для де Виллара венгры ассоциировались с гуннами древности и с современными татарами, превращая Восточную Европу в смешение разнообразных отсталых народов. В 1707 году Ле Нобль издал сочинение под названием «История князя Ракоши, или Война недовольных», объясняя, что в этой войне почти не было «регулярных» сражений, «потому что венгры, на манер татар, не сражаются, стоя на месте». Шарль Ферриоль, французский посол в Константинополе, изучая венгров с этой выгодной позиции, в 1711 году, в самом конце восстания, объявил невозможным «принудить их к дисциплине, на которую они неспособны»[402]. Следуя за Карлом XII, Вольтер впоследствии точно так же обнаружил неспособность к дисциплине у всех народов Восточной Европы.
Французское географическое описание 1708 года признавало Венгрию «одной из самых прекрасных стран на свете». Главной отличительной чертой самих венгров, однако, было их этническое происхождение: «Народ, который владеет такой прекрасной страной, пришел из Татарии, где принадлежал к племени гуннов, столь известному своими опустошениями и своей жестокостью». В 1711 году, когда Ракоши был уже на грани окончательного разгрома, географические параметры «непобедимой Венгрии» определялись в представлении парижан ее былой доблестью, ограниченной лишь «Адриатикой, с одной стороны, и Черным морем — с другой»[403]. Это задавало набор ориентиров, подобно тому как Санкт-Петербург и Азов определяли параметры балтийско-черноморской оси. Венгрию больше нельзя было принять за составную часть оттоманского Востока, но ее образ сопротивлялся также и натиску габсбургских армий, определяя тем самым пространство Восточной Европы и стремясь заполнить его целиком.