Человеком, который, вероятно, сделал больше всех прочих для того, чтобы Великая трансформация началась, был Жан-Жак Руссо (1712–1778)[470]. По происхождению мелкий буржуа (его отец, хотя и был преисполнен сознания собственной значимости, был просто часовщиком), он провел большую часть своей жизни в изгнании, вдали от своей родной Женевы, без гроша в кармане; чем больше он скитался, тем больше он вспоминал свою родину, расписывая ее в ярких красках и прославляя ее предполагаемые добродетели. Как большинство его коллег-philosophes со времен Локка и Лейбница, Руссо отвергал христианскую идею первородного греха и исходил из представления, что человек по природе своей добродетелен. Но если для них patrie[471] было просто «общностью интересов, вытекающих из прав собственности»[472], то для него оно была источником, из которого проистекали все умственные и моральные качества индивида. Поскольку человек формируется сообществом, в котором он родился и провел юность, то вне этого сообщества не может быть истинных проявлений человеческой природы — ни языка, ни собственности, ни морали, ни свободы, ни счастья[473]. В своем «Общественном договоре», написанном в 1762 г., Руссо пошел еще дальше, предположив, что это сообщество обладает корпоративной личностью (moi соттип), которая представлена общей волей. Пойти же против своего создателя, так же как против родителей, превратилось в худший из пороков. Напротив, патриотизм, т. е. готовность подчиняться общей воле и принимать участие в ее осуществлении, стал высшей из добродетелей и источником всех остальных.
Хотя превращение patrie из места, где человек родился, в высший земной идеал, было таким, образом осуществлено одним росчерком пера, Руссо тем не менее не являлся националистом. Как он пояснил в своей «Исповеди», для него суть отечества состояла не в неких возвышенных идеалах, а в самых обыденных аспектах существования, таких как язык, на котором говорят люди, одежда, которую они носят, обычаи, которые они соблюдают, праздники, которые они отмечают, и даже улицы и дома, которые они строят в собственном уникальном стиле и в которых они проводят свою жизнь. Именно из-за этой чрезвычайно тесной связи, которую он усматривал между сообществом и индивидом, оно должно было быть небольшим, возможно не больше, чем платоновский идеальный город-государство, с которым отец Руссо часто сравнивал Женеву и которому его мысль была многим обязана. Целью Руссо была децентрализация, а не централизация. Мир, который он себе представлял, был каким угодно, но только не современным. Он представлял собой свободную конфедерацию автономных городов-государств, живших в относительной изоляции от своих соседей и населенных, насколько это возможно, воинственными, но мирными фермерами, которые кормились от своей земли. Так и только так каждая из этих общин могла представлять собой высший идеал для своих обитателей, которые благодаря ей получали возможность жить и должны были, если нужно, положить за нее свою жизнь.
Это было время, когда в виде реакции на универсалистские идеи Просвещения (согласно которым человек, будучи по сути своей существом рациональным, везде одинаков) в некоторых странах стали появляться первые ростки национализма[474]. Писатели, о которых идет речь, стремились освободить уникальную культуру каждого народа из когтей philosophes, особенно потому, что большинство последних говорило и писало по-французски. Так, в Швейцарии Франц Урс Бальтазар в «Патриотических мечтах швейцарца» (1758) воспел славу простой, добродетельной и свободной жизни, которую, по его мнению, вели швейцарские крестьяне в своих горных хижинах. Используя в качестве рупора первую современную газету Цюриха, издаваемую его другом, Генрихом Фюссли, Бальтазар стремился спасти все исконное и подлинное и при этом зашел настолько далеко, что даже утверждал, что швейцарские девушки выбирают мужей не за богатство, а за патриотические добродетели. Менее утопический характер носило создание Гельветического общества, представлявшего собой первое организованное проявление современного швейцарского национализма. Его самым значительным участником был знаменитый педагог Песталоцци. Общество стремилось спасти национальные традиции, такие как национальный костюм, народные песни и т. п., фиксируя все это в письменном виде и делая доступным как можно более широким кругам общественности.
В Германии в те же годы роль, аналогичную Бальтазару, играл Юстус Мёзер с его еженедельной газетой «Патриотические фантазии». Юрист по профессии (он служил главным судьей в уголовном суде своего родного Оснабрюка) и последователь Монтескье, Мёзер, прежде чем стать социальным критиком, насмотрелся на мелкую тиранию. Его bête noire[475] были произвольные законы, которые эта тирания навязывала германским государствам; его главным требованием было изменение этих законов таким образом, чтобы они соответствовали национальному духу (Nationalgeist). Впрочем, Мёзер отличался от своего французского учителя в том, что для него этот национальный дух был просто нейтральным фактором или простым обозначением особенностей каждой нации с точки зрения расовой принадлежности, географии, климата, истории и т. д. То, что для Монтескье было просто наблюдаемым фактом, который при хорошо поставленном управлении необходимо принимать во внимание, превратилось в нечто, имеющее уникальную ценность; как и Руссо, Мёзер видел в национальном духе источник жизни индивида, а также — что еще важнее для целей нашего исследования — то, что сплачивает каждую нацию и одновременно отделяет одну от другой.
В XVIII в. важнейшим представителем того, что один автор назвал «гуманитарным» национализмом[476], был еще один немецкий публицист — Иоганн Готфрид фон Гердер (1744–1803). Как представитель раннего романтизма, Гердер лишь в малой степени интересовался правом — той сухой, как пыль, системой правил, которой окружал себя каждый правитель. Вместо этого его интересовало внутреннее бытие, или Wesen, каждой нации, которое, по его мнению, было не чем иным, как проявлением божественного. Он отверг просвещенческое акцентирование всего рационального и единообразного в пользу уникального и отличительного: «Ни один индивидуум, ни одна страна, ни один народ или история народа, ни одно государство не похожи на других. Поэтому истинное, прекрасное и благое не является для всех них одним и тем же. Если не искать собственного пути, а слепо брать другую нацию за образец, то все будет задушено». Каждая нация имеет собственную культуру и даже характер. Вскормленные почвой и климатом, они передаются из поколения в поколение и остаются неизменными на протяжении поколений, даже если по какому-то крайне неблагоприятному стечению обстоятельств нация вынужденно меняет свое географическое местоположение. Культура проявляется в особенностях национального костюма, обычаях и главное — в языке; и действительно, связь между родным языком и самоопределением человека настолько сильна, что никто не может выучить иностранный язык в совершенстве. Напротив, «сама цивилизация состоит прежде всего в потенциале нации и в его использовании»[477].
Не будет лишним еще раз подчеркнуть, что эти и другие интеллектуалы XVIII в. не были националистами в современном политическом смысле слова, вне зависимости от того, в каком сообществе они жили и о каком размышляли. Некоторые, заменив христианство деизмом, просто изучали другие культуры как проявления красоты творения во всем его разнообразии, как сад, где каждая отдельная клумба заслуживает восхищения. Другие, настроенные несколько более практично, были движимы необходимостью понимания духа каждой нации, дабы освободиться от устаревших законов и создать справедливый социальный порядок. Одни, такие как Руссо, придерживались демократических или даже революционных взглядов, в то время как другие были склонны соглашаться почти с любым политическим режимом, если он не мешал культуре свободно развиваться. Сам Гердер известен своим высказыванием о том, что ничто не выглядит так смешно, как претензии отдельной нации на превосходство, не говоря уже о политическом господстве, которое не только не способствовало бы развитию культуры, но и создало бы «дикую мешанину пород и наций под одним скипетром». Подобная позиция была типичной для немецких интеллектуалов того времени. Еще в 1796 г. Шиллер, величайший немецкий драматург и поэт, мог написать, что немцам следует забыть о том, чтобы становиться нацией, и вместо этого воспитывать в себе людей[478].
Картина изменилась только после 1789 г., когда некоторые интеллектуалы пришли к власти и их размышления соединились с претензиями государства. Выйдя за пределы кабинета ученого, национализм принял агрессивный, воинственный характер. Особенно отчетливо это проявилось в Германии, которая прежде славилась как страна «поэтов и мыслителей», где близкое знакомство с французскими штыками, правительством и мародерами вызывало яростную реакцию начиная с 1806 г. Так, например, победа Наполеона над Пруссией превратила философа Иоганна Готтлиба Фихте, ранее известного в качестве безобидного последователя Канта, в чрезвычайно влиятельного оратора, способного завести толпу демагогическими речами. В своих «Обращениях к германской нации» (1807–1808) Фихте возвел антифранцузские настроения почти на уровень религиозного принципа. Теперь даже обучать свою дочь французскому языку, считавшемуся международным языком Просвещения, означало делать из нее проститутку. Появление этой работы обозначило поворотный момент в истории, после нее немецкое национальное чувство, которому долгое время были свойственны космополитизм и склонность к пацифизму, приобрело агрессивный и шовинистический характер, сохранявшийся на протяжении большей части исторического периода вплоть до 1945 г.[479]