Этот монолог можно считать кульминацией «Эпоса», все содержание которого подтверждает правоту Сидури (ведь бессмертие, даже попав в руки Гильгамешу, действительно не досталось ему), ее речь находит множество параллелей в месопотамской и всей переднеазиатской литературе от процитированных выше месопотамских пословиц до позитивной программы библейской «Книги Экклесиаст», почти тождественной программе Сидури. Именно к этому выбору подводят авторы «Эпоса».
Однако у гедонистического идеала есть два естественно выделяющихся варианта, полярно противоположных по своему значению для окружающих. Первый из них, грубо эгоистический, ограничивает круг рекомендуемых радостей только теми, что не связаны с соучастием других людей как личностей: здесь санкционируются только радости, связанные с личным потреблением (и утилизацией других людей как вещей, агрессией против них и утверждением своей власти над ними); добиваться же этих радостей при любом удобном случае рекомендуется за счет окружающих.
В рамках второго варианта высшими (или, по крайней мере, очень важными) считаются те радости, что заданы благим свободным соприкосновением с личностью другого человека, будь то любовь, дружба или чувство своей правоты и заслуг перед окружающими. Разумеется, при достижении таких радостей приходится выполнять нормы этики, как раз и оформляющие благие межчеловеческие отношения.
«Эпос о Гильгамеше» делает решительный выбор в пользу второго, «товарищеского» гедонизма — всей логикой построения своего сюжета. В самом начале повествования оба главных героя «Эпоса», и полубожественный царь Гильгамеш, и богатырь Энкиду являют собой как раз пример «отъединенных», полностью сконцентрированных на самих себе людей. Окружающих они игнорируют либо грубо попирают. Энкиду — дикарь, не знающий людей вообще; Гильгамеш сгоняет горожан Урука на изнурительную постройку стен, а сам за их спинами развлекается с их женами и дочерьми.
Однако «Эпос» проводит Энкиду через любовь к женщине, а затем обоих, Энкиду и Гильгамеша, через взаимную дружбу, становящуюся важнейшей ценностью для обоих героев и центральным мотивом всего повествования. Любовь к женщине и привязанность к другу преображают обоих героев, делает их открытыми для других людей: Энкиду, едва познав страсть к храмовой блуднице Шамхат, смело вступается за горожан Урука перед Гильгамешем, а тот в свою очередь, побратавшись с ним, немедленно прекращает притеснять подданных и намеревается убить демона Хумбабу не только для своей славы, но и для того, чтобы «изгнать все злое из мира».
Наконец, и во введении, и в самом конце «Эпоса» появляются как важнейший символ стены Урука: Гильгамеш «стеною обнес Урук огражденный… Даже будущий царь не построит такого. Поднимись и пройди по стенам Урука, обозри основание, кирпичи ощупай, — его кирпичи не обожжены ли, и заложены стены не семью ль мудрецами?». Стены Урука выступают здесь как знак единственно доступного человеку — посмертного долголетия его дела, но теперь уже не как памятник личному эгоизму Гильгамеша, а, напротив, как символ благого наследства, которое одни люди могут получать от других. Гильгамеш построил стены, которые и столетия спустя служат урукитам, и именно к этому свелось в конце концов значение его существования в глазах «Эпоса». Итак, суть «Эпоса», обеспечившая ему его славу у месопотамцев, оказывается проста: человеку не стоит чересчур бояться богов и склоняться перед их властью; лучший удел состоит в том, чтобы беречь и охранять собственную и чужую жизни; единственное доступное человеку благо заключено и в собственных радостях, и в добрых делах, совершенных им для других людей.
В Вавилонии постоянной темой «литературы мудрости» во II тысячелетии до н. э. становятся поэмы о невинных страдальцах: старовавилонские «Муж со стенанием…» и так называемая «Человек и его бог», средневавилонская «Владыку мудрости хочу восславить…», аналогичная поэма конца И тысячелетия до н. э. «Мудрый муж, постой, я хочу сказать тебе…» (так называемая «Вавилонская теодицея»). Общий сюжет их таков: бедствующий праведник жалуется, что вел себя как должно, исполнял все обязательства перед богами и людьми, но судьба его плачевна, в то время как многие злодеи блаженствуют; в чем же, вопрошает он, воля богов, и где их справедливость?!
Хотел бы я знать, что богу приятно?!
Что хорошо человеку — преступленье пред богом,
Что ему отвратно — для его бога хорошо!
Кто волю богов в небесах узнает?
(«Владыку мудрости хочу восславить…»)
Отсюда возникает проблема «теодицеи», т. е. «богооправдания» (если использовать христианскую терминологию). Невинному страдальцу отвечает искренний друг, увещевая его не хулить богов зря и не навлекать на себя этой хулой неотвратимую кару. Боги все же справедливы, а наблюдаемое зло может объясняться одной из нескольких причин: быть может, страдалец все же нарушил требования богов, не заметив этого сам, и они покарали его именно за это нарушение, т. е. вполне заслуженно, так что страдальцу следует не жаловаться на них, а как можно скорее узнать, чем же именно он преступил их волю, и искупить или исправить содеянное. Тогда и прекратятся его беды, справедливость будет еще восстановлена, невинный страдалец непременно получит от богов награду, а злодей, сегодня преуспевающий, непременно будет ими ниспровергнут, ибо это всего лишь дело времени, а пока у богов просто «не дошли руки» до данных конкретных случаев (напомним, что месопотамские боги не всемогущи, так что подобные ситуации их не дискредитируют); наконец, быть может, наблюдаемая несправедливость объясняется важными причинами, которые и сам человек счел бы уважительными, если бы о них знал; но ведают о них только боги, не сообщающие свои мотивы и решения смертным.
При всей изощренности таких ответов (позже они окажутся воспроизводены и подвергнуты уничтожающей критике в библейской «Книге Иова») особой популярности они не приобрели. Судя по всему, уже с середины II тысячелетии до н. э. в Двуречье вновь преобладают старые представления о богах (в том числе на официальном уровне), в рамках которых проблемы «теодицеи» не возникает, и спекуляции на эту тему остаются уделом меньшинства ученых людей, все еще считающих богов глубоко и принципиально справедливыми. Что большинство населения разделяло иную точку зрения, видно из популярности проводящего прямо противоположную идею «Эпоса о Гильгамеше» и еще одного замечательного произведения — «Диалога господина и раба».
«Диалог господина и раба»
Это вершинное произведение «литературы мудрости», очень распространенное и бережно переписывавшееся в конце II–I тысячелетии до н. э., представляет собой цепочку коротких диалогов Господина и его Раба, разбитых на несколько перекликающихся по содержанию пар. Вот одна из них:
— Раб, соглашайся со мной! — Да, господин мой, да!
— Учиню-ка я преступление! — Учини, господин мой, учини! Коль не учинишь ты злодейства, где возьмешь ты одежду, кто поможет тебе наполнить брюхо?
— Нет, раб, не учиню я злодейства! — Не учиняй, господин мой, не учиняй! Кто учиняет злодейство, того убьют или сдерут с него живьем кожу, либо его ослепят, либо схватят и бросят в темницу.
— Раб, соглашайся со мной! — Да, господин мой, да!
— Совершу-ка я благодеяние для своей страны! — Соверши, господин мой, соверши! Кто совершает благодеяние для своей страны, деянья того у Мардука в перстне.
— Нет, раб, не совершу я благодеяния для своей страны! — Не совершай, господин мой, не совершай! Поднимись и пройди по древним развалинам, взгляни на черепа тех, кто жил раньше и позже, — кто из них был злодей, кто благодетель?
По тому же принципу построены и остальные тематические пары. Господин в начале каждого короткого диалога требует, чтобы раб соглашался с ним; тот изъявляет полную готовность. Господин заявляет о неком своем намерении; раб приводит рациональные доводы в пользу этого намерения. Затем Господин заявляет об отказе от своего намерения — раб находит не менее разумные доводы и в пользу отказа. В одном из следующих диалогов Господин выдвинет намерение, противопоставленное тому, что обсуждалось в данном, и оно получит обсуждение по той же модели. В итоге получится, что есть одинаковые резоны совершить и не совершить любое действие, а противоположное ему действие — тоже. Характерно, что все доводы раба сводятся исключительно к личным житейским выгодам и убыткам Господина, которыми чреват тот или иной выбор.
Так, например, в одном пассаже сначала приводятся доводы в пользу того, чтобы устроить трапезу для самого себя («частая еда облегчает сердце»), а потом — против этого («еда и голод, питье и жажда — всегда с человеком», т. е. поев, человек все равно потом почувствует голод, утолив жажду, не избавится от нее навсегда). А в дополняющем его месте обсуждается идея устроить трапезу теперь уже не для себя, а для личного бога-покровителя, принеся ему жертву. Намерение господина сделать это раб одобряет («кто свершает жертву своему богу, у того хорошо на сердце, заем за займом дает он»), отказ от такого намерения — тоже («бога не не приучишь ходить за тобой, как собаку», его ответную благосклонность надежно не приобретешь даже жертвами).