Так, например, в одном пассаже сначала приводятся доводы в пользу того, чтобы устроить трапезу для самого себя («частая еда облегчает сердце»), а потом — против этого («еда и голод, питье и жажда — всегда с человеком», т. е. поев, человек все равно потом почувствует голод, утолив жажду, не избавится от нее навсегда). А в дополняющем его месте обсуждается идея устроить трапезу теперь уже не для себя, а для личного бога-покровителя, принеся ему жертву. Намерение господина сделать это раб одобряет («кто свершает жертву своему богу, у того хорошо на сердце, заем за займом дает он»), отказ от такого намерения — тоже («бога не не приучишь ходить за тобой, как собаку», его ответную благосклонность надежно не приобретешь даже жертвами).
Точно так же на равных основаниях принимается и отвергается намерение возвыситься на общественном поприще, поступив на царскую службу, — и противоположное ему намерение вовсе оставить общество и жить отшельником-бродягой в степи; намерение завести семью и вырастить детей — и противоположное ему намерение предаться свободной любви с женщиной, не обременяя себя потомством; намерение безропотно уступать обидчику, не противясь злу силой, — и противоположное намерение занять самую социально-агрессивную (в рамках закона) позицию, занимаясь ростовщичеством. В каждой тематической паре одно действие социально благодетельно, другое, противоположное ему, — асоциально или антисоциально (совершить преступление/оказать благо стране; завести семью/ограничиться свободными любовными связями, не обзаводясь семьей и т. д.). Это и есть те самые две разновидности месопотамского гедонизма («товарищеского» и «агрессивного»), о которых говорилось выше.
В общем, оказывается, что ни одно действие не приводит к определенному, верному выигрышу или проигрышу; каждое из них несет свои возможные выгоды и издержки, уравновешивающие друг друга. Построить какую-либо выигрышную, приоритетную стратегию поведения в этих условиях становится принципиально невозможным: все пути оказываются по-своему хороши и плохи, каждый из них с одинаково разумными основаниями можно было бы выбирать или отвергать. Добравшись до закономерно венчающей всю эту систему оценок констатации, что и финал у всех путей одинаков и вполне безотраден и безнадежен, а именно смерть, стирающая человека и всякую память о нем, добрую или дурную («Взгляни на черепа живших раньше и позже, кто из них был злодей, кто — благодетель?»), — собеседники резко меняют характер диалога. Заключительные строки гласят:
— Раб, соглашайся со мной! — Да, господин мой, да!
— Если так, в чем же тогда благо?
— Шею мою и шею твою сломать бы, в реку бы тела зашвырнуть — вот что благо! Кто столь высок, чтоб достать до неба? Кто столь широк, чтоб объять всю землю?
— Нет, раб, я тебя убью, отправлю первым!
— А господин мой меня хоть на три дня переживет ли?
До недавних пор этот финал трактовали как выражение крайнего пессимизма автора «Диалога»: коль скоро однозначно выигрышной жизненной стратегии нет, лучше не жить вовсе! Недавно, однако, выяснилось, что персонажи «Диалога» — не две личности (глупый господин и умудренный раб, чьи суждения тем самым имеют приоритет), а аллегории разных составляющих одной и той же человеческой души: Воли и Рассудка. Ведь Господин вовсе не размышляет, но активно желает, причем всего, чего вообще может желать человек, а Раб только мыслит и рассуждает, но сам не желает ничего! То обстоятельство, что воля здесь — господин, а рассудок — раб, передает лишь реальный (и всегда признававшийся месопотамцами) факт, что разум в целом играет роль технического инструмента, решающего задачи, которые ставят перед ним желания (определяющиеся в конечном счете отнюдь не рациональными построениями, а самой природой человека) и медиирующая их воля «Я» — желающего субъекта.
«Диалог господина и раба» оказывается внутренним диалогом, разворачивающимся внутри человеческой личности, и приоритет в нем по праву имеет действительно «господин» — «Я». Идентифицировать себя читатель «Диалога» должен был в первую очередь именно с ним. Таким образом, возглас «Шею твою и шею мою сломать бы, вот что благо!» — это не реакция экзистенциального отчаяния человека как такового, выражающая авторский взгляд, а всего лишь бунт подчиненного разума, впадающего в отчаяние при виде того, что нельзя выработать однозначно разумной стратегии жизни, что реальность не поддается тотальному рациональному упорядочиванию. Самоубийством готов покончить отнюдь не сам человек, а лишь его слуга-разум. Сам же человек — господин, «Желающее Я», самоубийственных призывов своего раба-рассудка отнюдь не разделяет.
Финал «Диалога» прочитывается тем самым вполне ясно и последовательно: раб-рассудок, доведенный до отчаяния неразрешимыми противоречиями мира, советует покончить с собой, господин-воля категорически не желает следовать этому совету и уже готов уничтожить рассудок, чтобы тот не мешал ему жить своим отчаянием, — то есть впасть в радостное безумие, коль скоро разум несет такую скорбь («Раб, я тебя убью, отправлю первым!»), — но тут же выясняется, что без рассудка тоже не выживешь («А господин мой хоть на три дня меня переживет ли?»).
Итак, «Диалог» в целом говорит читателю попросту: «Во многой мудрости впрямь много печали, головой весь мир не охватишь, но жить-то надо, а значит, надо жить с головой». Это и впрямь урок, вписывающийся в трезвую до горечи, но гедонистическую культурную парадигму Месопотамии и способный обеспечить «Диалогу» ту популярность в рамках указанной парадигмы, какой он пользовался на деле.
Ассирия — «Мировая держава» Месопотамии
«Мировыми державами» («империями», «надрегиональными государствами») Древнего Востока в исторической науке принято называть те государства, которые отвечали определенным универсальным характеристикам. Прежде всего, они в течение длительного времени устойчиво включали в свой состав, помимо свой исконной территории, значительно более обширные покоренные, этнокультурно чужеродные пространства и вели систематическую упорную борьбу за захват таких территорий в как можно более широких масштабах. В итоге присоединенные земли чужих народов намного превышали по площади его коренные земли, а большинством населения такой державы становились тем самым иноплеменники. Еще одним характерным признаком таких империй было то, что подавляющую часть покоренных областей они не превращали в вассальные образования, как поступали великие державы былых времен, а полностью аннексировали, включая в свою «провинциальную» административную структуру, т. е. управляли ими через обычных наместников, а не через вассальных царьков.
До конца II тысячелетия до.н. э. уровень развития военной техники и экономики был недостаточно высок, чтобы даже самые могучие цари могли создавать подобные над региональные империи. В самом начале такого пути находилась разве что египетская «империя» Нового царства, но и в ней присоединенные и подчиненные контролю наместников области (Сирия-Палестина и Нубия) намного уступали по численности населению исконной территории страны. Все прочие государства в III — середине II тысячелетия до н. э. (т. е. большую часть бронзового века) либо почти не выходили за рамки своего этнокультурного региона (держава Хаммурапи), либо располагали за его границами почти исключительно вассальными владениями, не пытаясь аннексировать их (державы Аккада и Ура).
Напротив, железный век на Древнем Востоке (XII–XI вв. до н. э. и далее) ознаменовался созданием целого ряда «мировых держав». Первой из них стала Ассирия. Она зародилась еще в конце бронзового века (XIV–XIII вв. до н. э.) и продержалась, чередуя взлеты и падения, около семисот лет; ее сменили так называемая Халдейская Вавилония (VII–VI вв. до н. э.) и, наконец, великие державы иранцев — Мидийская (VII–VI вв. до н. э.) и пришедшая ей на смену Персидская (VI–IV вв. до н. э.), продолжением которой стали, в свою очередь, держава Александра Македонского и государство Селевкидов (IV–II вв. до н. э.). Все они в геополитическом отношении являлись преемниками друг друга, объединяя в одних руках весь Плодородный Полумесяц, т. е. Месопотамию и Восточное Средиземноморье (Левант).
Только с крахом могущества Селевкидов (II в. до н. э.) и разделом Ближнего Востока между Парфией и Римом (I в. до н. э.) традиция великих империй, обнимающих почти всю Переднюю Азию, пресеклась и была сменена новой геополитической ситуацией, когда Запад Плодородного Полумесяца, Левант, вошел в средиземноморскую политическую орбиту, а Восток его, Месопотамия, — в иранскую (эта ситуация сохранялась вплоть до арабских завоеваний VII в. н. э.).