Вертлявого мужика боярин скоро убрал от него, и теперь Никита гадал и все не мог догадать: кого же из кметей Алексей Петрович поставил нынче у него соглядатаем?
В вельяминовский терем Никите теперь ход был и вовсе закрыт. И что там творится и как живет Наталья Никитишна, которую, слышно, нынче собирался засватать некто из городовых бояринов, Никита узнавал только по слухам, от челяди, гадая: неужели Василь Василич захочет отобрать у него, Никиты, его неземную любовь?
А Василь Василич мог! В гневе, в злобе, в обстоянии, разуверясь в нем, да и попросту… Попросту! Не давал же он Никите ни намека, ни знака, что будет беречь для него Наталью Никитишну? Не давал!
Дыхно первый понял муку своего старшого. Ночью, в стороже, на городской стене, поглядывая в синюю тьму, чуть разбавленную там и сям огоньками из окошек посадских хором, под слепящим, хлопьями, снегом, Никита рассказал ему все начистоту. И как тут быть – придумал Матвей. Сам разыскал того боярина-жениха, повестил, якобы злобы ради, что Никита ходит отай по ночам к Наталье Никитишне и оттого-де Вельяминов и спешит сбавить с рук загулявшую вдову. Никиту он заставил перелезть через ограду вельяминовского двора на глазах у затаившегося боярина и долго потом отговаривал дурня, пожелавшего вымазать дегтем вельяминовские ворота. Помолвка расстроилась.
Но Никита с тех пор ходил сумрачный и хмурый, единожды, утаясь от друзей, в самом деле залез на женскую половину вельяминовского терема, пробрался на гульбище, выждав час, поцарапался в знакомое окно.
– Кыш, кыш, проклятая! – раздалось по-за оконницею. Никита откинулся, распластавшись по стене. Вскоре осторожно хлопнула тесовая дверь, выводящая из верхних сеней на глядень. Наталья Никитишна вышла, как была, в тоненьком домашнем распашном саяне, закутав голову и плечи в серый пуховый плат, и почти не удивила, найдя вместо кошки Никиту. Он молча взял ее за нежные плечи, притянул к себе, неистово стал целовать в губы, щеки, глаза, нос.
– Сумасшедший! Бешеный! – шептала она между поцелуев. – Увидят – погинешь сам и меня опозоришь навек!
Приодержавшись, сжимая ее запястья огрубелыми руками, Никита, стыдясь, шепотом, косноязычно, признался в сотворенной пакости. Она выслушала, всхлипнула, закусив губу, засмеялась, дернула его за долгие волоса раз, другой…
– А опозорил бы? А коли доведут Василь Василичу али дяде расскажут? Глу-у-у-пый! – протянула и ткнулась ему в грудь лицом. Прошептала: – И зла нет на тебя! Постой! – резко отпихнула Никиту, прислушалась, шепнула: – Прощай! – И уже у двери молвила вполголоса с нежданною властною твердотой:
– Коли слава пойдет, зарежусь! Так и знай!
Никита тихо спустился с гульбища, пал в мягкий снег. Знакомый вельяминовский пес подбежал и, обнюхав Никиту, вильнул хвостом…
Все ж таки обошлось. Не посмел, видно, незадачливый жених позорить великого боярина московского. А Никита с того дня долго ходил сам не свой, все выспрашивал да выведывал, не веря уже, что не погубил поносной молвою своей любви.
Станята попал в Троицкую пустынь уже спустя месяц после того, как было торжественно, в присутствии епископа Афанасия и Алексиевых посланцев, прочтено послание Филофея Коккина и совокупным советом братии приговорено устроить в обители общее житие.
За торжествами, за ослепительным – в лесной глуши, среди тяжких крестьянских трудов и сурового подвижничества – явлением патриаршей воли – посланием, обращенным к ним от самого главы церкви православной, за всем этим как-то и не восчувствовалось, не было понято даже, на что они идут, что приняли и к чему направляет их теперь игумен Сергий. Вернее сказать, понимали немногие. Архимандрит Симон понимал. Понимал, принимая безусловно все, что делал и велел наставник, Михей. Понимал Сергиев замысел и Андроник. Но уже брат Стефан, чуял Сергий, не понимал всего, что должно будет приять ему на себя с устроением общего жития – не понимал всей меры отречения.
Впрочем пока, за заботами созидания, все прочее возможно было отодвинуть и отложить до удобнейших времен.
Место для трапезной в два жила (нижнее отводилось под амбар и житницу) и для поварни рядом с нею Сергием было продумано заранее. Невдали от храма, но и в безопасном отстоянии от него, над обрывом, с которого открывался озор на рдеющую, многоцветную чашу, прорытую извивами Кончуры и Вондюги, и на далекие за нею лесные заставы, среди коих там и сям уже появились недавние росчисти крестьян, подселявшихся к новой обители. Славное место! Радостное глазу, каковым и должно было быть месту сходбища братии в час общей трапезы. Лес был приготовлен и доставлен к монастырю загодя.
Сергий не дал ни себе, ни братии и дня лишнего сроку. Назавтра же после торжеств с раннего утра в обители стучали топоры. Сам игумен, подоткнувши полы, уже стоял с секирой в руках, нянча первое бревно – нарочито избранный свилеватый осмол под основание трапезной, и продолжал работать не разгибаясь, пока не созвонили к заутрене.
Ели они, начиная с этого первого дня, все вместе в ближайшей избе, не растаскивая еду по кельям, как это было еще позавчера. Все иноки, кроме больных и самых ветхих старцев, все послушники, все, кто пребывал так или иначе в монастыре, были им разоставлены по работам. Самые маломочные драли и подносили мох, и первая хоромина новой общежительной обители росла на глазах, подымаясь все выше и выше. Рубили уже с подмостий, клали переводы нижнего жила. В Сергия словно вселился кто – не скажешь, бес, коли речь идет о праведном муже, но и человеческой силы недостало бы никакой работать так, как работал он, не прерываясь день ото дня, из утра до вечера…
Станька подъезжал к Троицкой обители с грамотою Алексия за пазухой, и, как ни мало провел он времени здесь, сердце билось незнакомо-тревожно. Словно к забытому дому ворочался он теперь на гнедом господском коне… Уже пошли знакомые колки и чащобы, в эту пору под белым осенним небом настороженно-молчаливые. Лес уже облетел, готовясь к зиме, и первые белые мухи медленно кружили в ясном холодеющем воздухе вокруг угрюмо насупленных елей. Издали доносило звонкий перестук топоров. Подымаясь в стременах, Станька тянул шею: вот покажется на урыве горы серая маковица, вот отокроются кельи, прячущиеся под навесом еловых лап…
Дорога вильнула, пошла в гору, и Станька, вымчавши на угор, даже приодержал коня. Обители он не узнал. Не узнал даже и места. Расчищенный от леса, высоко вздымался взлобок Маковца, и на взлобке том возносила шатровые кровли в белесое небо новая, слегка только посеревшая просторная и высокая церковь. А за нею, на краю обрыва, виднелось другое монастырское строение, свежее, желто-белое еще: долгая хоромина на высоком подклете, с готовой обрешетиною кровли, только что не закрытая тесом или дранью, а невдали от нее еще одна, приземистая, клеть, как понял он по высокому дымнику – поварня.
И тын был отодвинут и поновлен, и кельи стояли не так, и под новорубленою хороминою все было бело от щепы, и не было уже и следа той прежней потаенной укромности, о коей вспоминал он в пышном каменном Цареграде. Теперь вся обитель вышла на свет и простор, потянулась вверх, раскинулась вширь, словно бы отразив на себе дальние замыслы владыки Алексия.
Станята рысью подъехал к ограде, спешился. Его встретил брат, несущий беремя моха, принял коня. Сергий, как он объяснил, был на подмостях, на кровле строящейся трапезной, и Станька, скинув дорожный суконный вотол, не долго думая, полез туда.
Наверху кипела работа. Уже укладывали долгие, тесанные из цельных стволов доски кровли, упирая их в лежащие на курицах потоки. Доски клали в два ряда, прослаивая берестой. Оба брата, Сергий и Стефан, были тут с топорами в руках. Сергий улыбнулся, озрел Станяту с головы до ног, отставя топор, принял и просмотрел грамоту, передал подошедшему Стефану, повестил Станяте, что трапезовать станут через недолгое время, а пока пусть он отдохнет в келье. Но Станька, зная норов Сергия, поискал глазами свободную секиру и, скинув зипун и подсучив рукава, принялся за работу.
Кровлю закрыли с какою-то незаметною быстротой. Снизу ударили в било как раз, когда клали последнюю тесину, и Станька, вылезши на кровлю, закрывал за собою лаз, чтобы спуститься потом наземь по приставной, долгой, в одну тетиву, с короткими перекладинами лестнице.
Совместная трапеза крепко пахнущих, уработавшихся мужиков (сейчас все они гляделись больше плотницкою дружиной, чем собранием иноков) была не внове для Станьки, и он, посылая ложку за ложкой в рот, зорко оглядывал председящих, узнавая старых знакомцев и знакомясь с новыми находниками монастыря.
Отстояв сокращенную до предела службу, Станята вновь взялся за наточенный топор. Тяжелый охлупень лежал уже на земле вдоль стены, и скоро, зачистив и уровняв паз, начали, приподымая вагами, заводить под него веревки. Впрочем, уже смеркалось, и, все подготовив, подымать охлупень порешили завтра из утра.