группа не имеет границ. Тех, кто по собственной воле берет на себя обязательство помнить о Холокосте, гораздо больше, чем еврейских жертв, их потомков и евреев, объединенных «общностью судьбы», в целом; такой коллектив, включающий в себя потомков преступников и тех, кто был свидетелем преступлений или не хотел их замечать, а также все последующие поколения тех, кто нравственно чуток к данной проблеме, принципиально открыт для универсалистской памяти. Подобная универсализация становится проблематичной лишь тогда, когда она ведет к уравниванию и гомогенизации различных памятей. В Германии есть опасность, что восприятие этой памяти жертв может затмить собой память о своих преступниках. Поэтому Фолькхард Книгге бьет тревогу и говорит об угрозе, которую несет «наивное заимствование чужих концептов, подобных концепту Holocaust Education» [415]. Не менее значим второй контрольный вопрос: «
Кого вспоминают?» Своей формулой «шесть миллионов евреев и людей других национальностей» Кофи Аннан дает понять, что границы и этой группы могут быть расширены. Перед созданием центрального мемориала, посвященного Холокосту, данный вопрос играл весьма важную роль; дискуссия преимущественно разгорелась вокруг множества других групп жертв (наряду с евреями – цыгане, гомосексуалисты, свидетели Иеговы) и их иерархии. Подобная дискуссия, о чем напомнил Питер Новик, уже состоялась в 1970-е годы между Симоном Визенталем и Эли Визелем. Оба известных еврейских деятеля пережили Холокост; один из них сделал целью своей жизни преследование нацистских преступников, другой – сохранение памяти о жертвах нацизма. Симон Визенталь модифицировал число «шесть миллионов», ставшее как бы синонимом Холокоста. Он говорил, что для многих людей подлинное количество жертв Холокоста доходит до одиннадцати миллионов: «шесть миллионов евреев и пять миллионов неевреев». Эли Визель категорически возражал: это означало бы искажение Холокоста в угоду «ложно понимаемому универсализму» [416].
Правильный универсализм подразумевает, по его мнению, расширение группы тех, кто помнит, а не количества групп, о которых следует помнить. В защиту глобализации памяти о Холокосте, которая выходила бы за пределы Европы как мемориального сообщества, выступили Даниэль Леви и Натан Шнайдер («Память в глобальную эпоху»). По их мнению, глобализированный модерн, важнейшими признаками которого служит преодоление узкой локализации и различных границ, делает возможной «космополизацию памяти» о Холокосте, что позволяет людям всего мира, помнящим о преодоленном варварстве, формировать наднациональную культуру памяти, которая становится основой для глобальной политики защиты прав человека [417]. Аналогичные аргументы приводит американский социолог Джеффри К. Александер, подчеркивая, что память о Холокосте становится интегральной частью универсальной моральной памяти человечества, которая выходит за рамки партикулярно-коллективных конструкций памяти. Впрочем, его подход отличается большей дифференцированностью, ибо Александер оговаривается, что незападные культуры не могут хранить такую же память о Холокосте, как западные. Однако, по его словам, не исключено, что и первые в контексте культурной глобализации будут входить в более тесный контакт с символическим значением и социальным влиянием темы Холокоста. Возможно, «незападные культуры смогут кодировать собственный травматический опыт, исходя из функциональных эквивалентов Холокоста». Культуры Запада и Востока могли бы с помощью этих кодов научиться «взаимно разделять собственный травматический опыт, проявляя солидарность с жертвами другой стороны» [418]. Если партикулярно-коллективная память носит пока ограниченный характер, то соответствующие символы, образы могут преодолевать эти границы, порождая чувства солидарности и общей ответственности [419].
Здесь необходимо различать уровень универсализации моральных ценностей и уровень партикулярности исторических воспоминаний. Дело значительно осложняется тем, что современная политика идентичности представляет собой поле напряженности между универсализацией и партикулярностью, на котором разворачивается глобальное соперничество за признание. В посттравматическую эпоху возникла конкуренция между жертвами, и некоторые из них все еще не могут рассчитывать, что «разрушение основ их коллективной идентичности будет признано преступлением» [420]. Глобальное соперничество за признание является ответом на исторический опыт экстремального насилия в виде геноцида и колониальной эксплуатации, следствием которых оказывалось систематическое уничтожение культуры этнических и социальных меньшинств. «Униженные народы, которых сегодня на планете великое множество, ждут от нас прежде всего признания тех выпавших на их долю страданий, тем более что прежде мы не слышали их криков боли и отчаяния. Их отголоски звучат сегодня как призыв к справедливости. Признание подразумевает нашу ответственность по отношению к прошлому. Она является предварительным условием для любой подлинной коммуникации в будущем» [421]. Холокост занял в этом соперничестве прочные позиции, но это не означает, что он вытеснил притязания других групп жертв; напротив, он помогает им реализовать свои притязания. Когда другие группы жертв ссылаются на Холокост, то в этом проявляется не столько соперничество или релятивизм, сколько стремление к формированию парадигмы глобального характера в борьбе за признание.
Европейская память после 1945 года
Инициатива Перссона была несомненно важной и действенной, она привела к формированию императива, который сохранит свое значение в будущем. Однако нельзя не отметить, что память обладает живой культурной силой лишь тогда, когда она не декретирована сверху, а располагает низовой поддержкой. В США память о Холокосте имеет форму, никак не связанную с локальными историческими контекстами. Память о Холокосте не везде в мире носит одинаковый характер, и резонанс она вызывает разный. Поэтому необходимо задаться вопросом о различиях между глобальной и европейской памятью о Холокосте или, скажем, между европейской и национальной памятью о нем. Если отвлечься от этих исторически сложившихся уровней памяти и идентичности, то возникает опасность, что мы будем иметь дело со слишком абстрактным мемориальным конструктом.
В Европе, на исторической арене еврейского геноцида, память о Холокосте далека от абстракции. Здесь Холокост оставил свой травматический след почти во всех странах. Этот след включен в историю Второй мировой войны, которую все европейские нации пережили по-своему и видят по-своему. Иными словами, транснациональная память о Холокосте, охарактеризованная Перссоном по американскому образцу, накладывается в европейских странах на различные мемориальные ситуации и конфликты [422]. Об этом очень точно сказал швейцарский писатель Адольф Мушг: «В сущности, то, что объединяет Европу и что разъединяет ее, – это общая память» [423]. Даже спустя шестьдесят лет мы еще очень далеки от унифицированной памяти; события Второй мировой войны и Холокоста до сих пор являются объектом антагонистических взглядов и предметом спорных воспоминаний. Похоже, связать европейскую память и национальные памяти не так просто, как это предполагает организация «Task Force for International Cooperation on Holocaust Education, Remembrance and Research». Чтобы лучше понять основу европейской памяти, нужно оглянуться на ее историю до и после 1945 года.
До Первой мировой войны, в эпоху формировавшихся наций, память была сильнее привязана к коллективам. Существовало нечто вроде абсолютного суверенитета памяти, обусловленного ее национальной направленностью. Коммеморации соседних стран не вызывали интереса