Он опустился на пол и поцеловал туфлю Евпраксии. Увидев такое, Вильтруд выскочила из круга придворных дам, подбежала к императрице и стала целовать край ее одежды. Все смолкли, все взгляды были обращены на императрицу. Все ждали от нее, простит ли она этого искалеченного жизнью человека или гневно откажет ему в прощении, что равнозначно жестокости.
Утонченное издевательство! Замкнуть тебя в почетное заточение, которое из-за своего почета не перестает быть заточением, обложить со всех сторон, лишить возможности хотя бы шаг сделать свободно, без надзора, по собственной воле, а потом еще подослать к тебе за прощением такое мерзкое существо, как барон! Будто от прощения ее или от гнева что-то зависит. Карают и милуют те, у кого сила, власть, средства кары или поддержки. Даже проклятия получают вес, если у тебя есть какой-нибудь вес, когда тебя боятся. А кто боится ее и, стало быть, что может она? Гнев без силы вызывает сочувствие, и только. А иной раз и смех. Милосердие? А что это такое, если за ним нет ни веса, ни силы? Заубуша милостиво приняли властители Каноссы, от щедрот своих они выделили ему баронство где-то в Германии, устроили пышную свадьбу - словом, развлекаются, развлекаются, а потом припоминают, что она тоже тут, императрица. Титул пустой, а теперь, выходит, еще и обременительно-постыдный...
Графиня Матильда поклонилась Евпраксии так, будто хотела сказать что-то секретное, но ее шипящий шепот услышали все:
- Ваше величество, ваше величество, мы со святейшим папой всегда проявляем милосердие, всегда...
Из нее выдавливали слово прощения, которое она никогда бы не бросила Заубушу, но - ведь не отстанут от нее, не отстанут! Будет захлебываться, будет шипеть и свистеть графиня с сатанинскими полосками загара на маленьком злом личике: "Мы со святейшим папой..."
- Я прощаю вас, барон, если вы провинились не по своей воле, холодно промолвила императрица.
Прощен, прощен! Слово молвлено!
Но поможет ли тут слово?
Заубуш мгновенно поднялся с пола, выпрямился, будто помолодевший, красивый, благообразный. Вильтруд прижималась к нему радостно-откровенно. Кланяясь, попятились от Евпраксии. Неужели счастливы? Но как может глубоко несчастная женщина сделать кого-нибудь счастливым? Да и чем - словом, одним словом? Или таким людям для счастья нужна лишь малость, лишь слово, лишь какая-то мизерная уступка?
Женитьба Заубуша и Вильтруд невольно заставляла вспомнить ее собственную свадьбу с императором. Ведь и у них было разительное несоответствие, и между ними - такая же, как между бароном и Вильтруд, пропасть лет, которую ничем не дано преодолеть, и столь же случайной получилась тогда первая встреча, в Кведлинбурге. Вечером хотела сказать графине об этом сходстве, но изменила решение и завела речь о своем нежелании считаться дальше женой Генриха, выполнять пустые обязанности императрицы без империи, носить обременительный и постылый сан. Матильда кинулась уговаривать Евпраксию, напомнила ей, что она должна отобрать у Генриха все, что ей принадлежит, подождать итогов своего письма к съезду в Констанце, итоги вот-вот будут, итоги прекрасные, в высшей степени прекрасные. Но Евпраксия не отступала от своего намерения, и графине захотелось проявить доброту:
- Хорошо, ваше величество. Мы с вами будем просить святейшего папу: лишь он, всемилостивый и всевластный, может расторгнуть брак. Но ваша жалоба... Сначала она... Необходимо время. И терпение, ваше величество, терпение...
Евпраксия горько вздохнула.
- Ваша светлость, наверное, помнят, как афиняне решили отпустить на волю мулов, перевозивших тяжести во время сооружения храма: время прошло, и мулы стали пастись, где хотели... Истинно, позавидовать можно этим мулам. Я желала бы снять с себя тяжелый свой сан без всяких условий, не дожидаясь итогов съезда в Констанце. Поверьте, ваша светлость, мне очень хочется возвратиться на родину. Я знаю, что германский император когда-то заключил вас с вашей высокородной матерью в темницу. Вспомните: не рвалась ли тогда ваша душа из той темницы, той, чужой, земли? Вспомните - и вы поймете меня.
- Ваше величество, ваше величество, - прошептала Матильда, - разве я не понимаю вас? Но ведь княжеский съезд и святейший папа...
Выхода не было - приходилось ждать.
Из Констанцы вернулись прежде, чем папа прибыл в Каноссу. Аббат Бодо был в волнении, столь редком для себя и не приличествующем духовному званию. Епископ Федор, который вовсе не знал латыни и разве что мог там, на съезде, переброситься словечком-другим с двумя-тремя прелатами, понимавшими по-гречески, жевал бороду, бормотал, де, на соборе, все было "весьма и весьма...", воевода Кирпа пренебрежительно махнул своей единственной рукой в их сторону:
- Ни пес, ни выдра! Оговорил тебя на соборе аббат Бодо, императрица.
Сказал при исповеднике и при епископе Федоре. Евпраксия встревожилась.
- Отче, - обратилась она к Бодо, - вы так и не сказали до сих пор... О моей жалобе. Об итогах...
- Блаженны... - завел было свою песню аббат, но Евпраксия остановила его решительно и резко:
- Вы слышали? Воевода сказал, будто вы говорили на соборе слова негодные. Правда ли это?
- Дочь моя, откуда сему человеку знать, что я говорил? Ему недоступно понимание...
- Полагаешь меня игнорантом в латыни? - прервал его Кирпа. - Забыл о шести годах, проведенных мной в Кведлинбурге? Что молвил ты на соборе про императрицу? Может, повторишь?
- Дочь моя, там требовали объяснений, - немного смешался аббат, - там непременно требовали объяснений, и мне пришлось их дать, как мы и договаривались с тобою.
- Какие же объяснения?
- Он оговорил тебя, Евпраксия, - выступил опять наперед воевода, опозорил тяжко. Будто все годы императорства ты провела в блуде. Уста мои не вымолвят того, что слышал там. Я-то знаю, что ты всегда была чиста и такой же чистой осталась: крест на том кладу.
Кирпа встал на колени, перекрестился - странно, левой рукой. Аббат Бодо не обескуражился.
- Дочь моя, - сказал он спокойно, - разве не вы жаловались мне, что император тянул вас в дом разврата?
- Я в том виновата или император? И говорила я вам не о себе, а об императоре и о моей несчастной Журине. И в другой раз, когда император наслал на меня нагих... я в том виновата?.. Знаете все, что было, отче! Как же могли меня - в такую грязь? И перед всеми, кто собрался? Это было ваше объяснение?
- Ежели токмо глаза твои грех видели, то уже и сам ты...
Евпраксия не дала ему кончить слово "согрешил", гневно указала на дверь.
- Я буду жаловаться на вас святейшему папе. Теперь подлежит обжалованию и моя жалоба к собору, и ваши недостойные действия, аббат. Вы разгласили тайну исповеди, да еще и неправдиво изложили ее. Это двойной грех.
- Ваше величество, у вас слишком мало свидетелей для столь тяжкого...
- Не число свидетелей суть важно - идите.
Сама подняла Кирпу с колен.
Епископ Федор испуганно смотрел на все происходящее. Спросил:
- Гоже ли, дочь моя, сие учинила?
- Видно, никто не защитит моей чести, коль не защищу ее сама, твердо сказала Евпраксия. - Буду надеяться, епископ, что расскажете правду, когда вернетесь домой.
Отправила и епископа. Оставила у себя воеводу. Теперь - прочь все привычки Каноссы, ничего не ждала от ее властителей. Презренные покупщики! Купили Заубуша, заплатили ему больше, чем давал или обещал дать император. Купили аббата Бодо, который прилип к ней, столько лет подглядывал, подсматривал, лез в душу - чтоб предать, чтоб, выждав, продать за наибольшую цену. Чуть не купили саму ее - ценой фальшивой свободы, чтоб потом опозорить, ее позором добить императора перед глазами всей Европы. Что им до ее чистоты, до ее души, боли и страданий? Что им до истины? Они приспосабливают истину к своим корыстям, к своей жадности, властолюбивой ненасытности. Вельфу - вся Германия, Матильде - вся Италия, и папа ей, а через него - мир. Помеха им - недобитый еще император. Так повалить его, доконать, опозорить на весь свет! А что приходится для этой цели опорочить императрицу, растоптать ее женскую честь, - что ж, почему не пойти на такое? И придумывается жалоба, предлагается - на позор, на глумленье! аббатово "объяснение" в Констанце. "Объяснение"... Какое невинное слово! Каким и оно может стать преступным...
- Ты мне до сих пор так ничего и не рассказала про Журину, - словно желая отвлечь ее от путаницы мыслей, сказал Кирпа.
- Она умерла.
- Ну так. Знаю об этом. Но вот в Констанце услышал смутное что-то про позор. Про Журину. Не разберусь сам.
- Я все расскажу тебе, Кирпа. Будешь моим свидетелем. Пусть один, но правдивый свидетель. Аббат, которому на исповеди открыла все, растоптал правду.
И она стала вслух вспоминать то, к чему никогда бы не хотела больше возвращаться памятью. Кирпа стоял побледневший, словно полумертвый.
- Не говорил тебе, Евпраксия, кем была для меня Журина, да и она, видно, не говорила, потому как то - наше только. Теперь не знаю, что мне делать. Пока не знал такого о Заубуше, легче было, а узнал...