Люди были так бедны, что не могли купить прозрачное покрывало, в которое следовало завернуть умершего. И потому им - о, епископская милость! - разрешалось использовать покрывало из ткани худших сортов. Продавали землю, имущество, самих себя, как спокойно записывают хронисты, - pro necessitate famis - в силу необходимости.
Необходимость всегда и гонит людей невесть куда. Властителям следует лишь умело воспользоваться этим законом, направляя людские потоки для достижения своих целей. Папа Урбан прикрывал корыстные цели идеей высочайшей святости. На деле целью была ненасытная жажда власти, мрачный зверь, который никогда не удовлетворяется уже принесенными ему жертвами.
Одной из жертв должна была стать несчастная Евпраксия.
БЕЗ ЕПИТИМЬИ
Когда-то открылся ей ужас колес. Непрестанное, безжалостное, упрямое вращение. Молчаливая безнадежность движения. Тогда маленькой Евпраксии подумалось, что так неумолимы лишь колеса, увозящие ее из Киева в Саксонию, а всему остальному в жизни должно "вертеться" от низшего к высшему, от греха к чистоте, праведности и святости, от поражений к взлетам и торжествам. Горький опыт доказал ей, как тяжко она ошиблась. Единожды попав во власть колес, нет уже сил от нее освободиться. Колеса разрастаются до громадных размеров, весь мир представляется чудовищным колесом, сферы небесные вращаются не под мягкие звуки Пифагоровой музыки, а в бесчеловечном скрежете угроз и кар всему сущему на земле, и сущее это провинчивается попусту в необозримо гигантском круге бытия, где нет ничего, что не зависело бы друг от друга, где ничто не может высвободиться, выкрутиться, вырваться. Колесо фортуны - сей ужасающий знак неизбежной судьбы - стало знаком несчастий для Евпраксии с того самого мгновения, когда она заметила его безостановочное вращение и поняла, что никогда из него ей не выйти на свободу.
Печален круг жизни человеческой. Неужели это все, что суждено человеку? Бесконечные испытания, угрозы, кары, зло, несправедливость.
Говорят, что, отринув страсти, человек очистится и удалит себя от мира случайностей - и тогда, мол, смело отдавайся любой своей судьбе! Ведь фортуна изменяет лишь внешние обстоятельства жизни, сущности человека не задевает, колесо двуликой слепой богини вертится и вертится, а ты все равно остаешься неизменным в глубинах своей личности, и не может коловращение судьбы сделать злого добрым, скупого щедрым, жестокого милостивым. Поэтому наберись терпения и спокойствия, поднимись над непосильными тебе испытаниями, пытайся увидеть в любом мгновенье и горе, и счастье, тем самым хотя бы краешком души прикоснись к вечности - и это даст тебе возможность вырваться из движущегося сплетения случайностей, образующих, по видимости, строй и поток времени, ибо время бесконечно, но миг не вечен, время делится на прошлое, настоящее и будущее, вечность же охватывает полноту не ограниченной ничем жизни и владеет ею, у вечности нет ни в чем недостатка, нет его и в том, что грядет непреложно, она же не истекает в прошлое, собственная ее природа этой вечной бесконечности текущего времени - всегда быть сегодняшней. Еще Августин призывал к уравновешенно-равнодушной покорности, поскольку, мол, согласно разумному порядку божественного правосудия и наказание и оправдание суть благо, человек же не может жить согласно своим устремлениям, потому он должен стать слепым орудием в руках божества. Из чего вытекало, будто равнодушие и ведет к свободе, на самом же деле оно приравнено смерти.
Евпраксия не сподобилась на то, чтобы спокойно следить за безжалостным движением колеса жизни, за неуклонным увеличением размаха его вращения; десять лет жила в этом сплошном ужасе, конца не видела, конца никто не обещал, нужно было биться самой, надеясь на собственные силы, становиться и утверждаться, отстоять свою чистоту и - либо подняться, либо погибнуть. Она еще не знала, что Каноссой началась вершина, начался последний порыв и последнее испытание ее недолгой многострадальной жизни. Билась, барахталась, рвалась, словно рыба в сетях, словно в силках птица, словно гладкая лань в шершаво-жестких руках. Так в последнем всплеске высоко поднимается волна, прежде чем разбиться брызгами, так ярко вспыхивает огонь перед тем, как угаснуть.
Нет, не разбиться, не угаснуть - жить! Разве для того она столько тяжкого вынесла, чтоб теперь покориться и ждать конца? Двадцать три года, полна сил, красивая, жаждущая красоты и добра - и растоптана жизнь, все уничтожено, убиты добрые намерения, отнята вера в святость и благородство, высокие страсти осквернены, ничего не осталось. Но нужно жить, верить, поднять человеческое в себе, подняться над этим шершаво-жестким миром, показать ему! Есть еще святость, есть надежды, есть высший долг, и он стремление человека к добру и счастью!
Когда-то думала: "Станешь императрицей - осчастливишь мир". Теперь суживай пределы. Не мир, ты сама. Вырваться отсюда, разбить свою зависимость, покинуть всех этих - императоров, пап, герцогов, графинь, баронов. Они ввинчены в жестокое коловращение навеки, обречены оставаться в неумолимой зависимости друг от друга, они нужны друг другу, как волк и серна, вода и пламя, земная твердь и небесные эмпиреи. Что император без папы, что папа без Матильды, что Матильда без Вельфа и что Вельф без Матильды? А она не хочет такой взаимозависимости, она заброшена к ним случаем, слепым поворотом безжалостного колеса лишенной разума фортуны. В этом мире разум ограничивают сознательно и преднамеренно, чтобы освободить место для веры. Но разве идея веры, идея самого бога не проистекает из идеи свободы, той, что присуща человеку от рождения? Почему бог, а еще больше - слуги его отняли свободу у того, кому она принадлежала по природе? И почему они, своекорыстные слуги божьи, чувствуют сами себя более свободными, лишь отнимая свободу и независимость у других людей, у множества множеств людей, созданных ведь тоже по образу и подобию божьему?
В башне Евпраксия, обиженная на целый мир, оплакивала собственную обиду, собственное горе. Теперь, сравнявшись по внешним проявлениям свободы со всеми - и самыми богатыми и самыми презираемыми, - обнаружила еще более тяжелую подневольность и потому с каждым днем все чаще устремлялась памятью в прошлое и, вспоминая, удивлялась теперь, как же могла некогда равнодушно проходить мимо страданий людских, мимо несправедливости, причиняемой малым мира сего, да еще прямо на ее глазах.
Вспомнила, как на Красном дворе Всеволода били челядинцев княжеские подручные, какой страх царил там в темных закутках, какая забитость, как все слуги и служки носились стремглав, толкались, бранились, препирались, пугались и сторожились гнева княжьего, гнева боярского - не Красный двор, а пуща дикая, набитая зверьем, где меньшие дрожат перед большими, а те пред еще большими.
Вспоминала княжьи рассказы о волхвах, рассказы, пронизанные страхом и ненавистью, - волхвы рисовались непостижимой таинственной силой, что вечно противилась князю и его воеводам, епископам и священникам, угрожала спокойствию и установленному порядку, а с волхвами как-то смыкались всегда холопы, смерды, шли за бунтарями послушно и своевольно: били, грабили, громили, нападали на княжеские дворы и на церкви, пытались однажды напасть даже на Печерскую обитель, игумен Феодосий перепугался и бежал в Чернигов, дескать, "не волит быть в Киеве, егда сидит там Святослав, коий неправдой захватил великокняжеский стол". Еще до рождения Евпраксии у князя Изяслава, шедшего из Польши в Киев, убили в Дорогобуже конюха, а в Киеве холопы тогда же задушили новгородского епископа Стефана. В год рождения Евпраксии в Новгороде появился некий волхв и подговаривал к бунту против епископа. Князь Глеб с дружиной оборонил епископа, а волхва убил. В то же самое лето в Киеве тоже появился некий волхв и стал пророчить, что на пятое лето Днепр-де потечет вспять, а земли поменяются местами: греческая станет на русской, а русская - на греческой. Волхва тайком убрали по велению князя Изяслава. Тогда же взбунтовался люд на Белоозере, подстрекаемый двумя волхвами против знатных жен, державших жито, мед, рыбу и скоры(*). Ян Вишатич, воевода князя Святослава, полонил волхвов и дал их повесить лучшим мужьям.
Уже в Германии пробился к Евпраксии в Кведлинбург страшный человек, с отрезанным носом и отсеченными до самых плеч руками. Кричал: "Еси русская княжна? Признаешь ли, что тоже русский есмь? Холоп Дудыка из Новгорода, а обтесал меня так-то епископ Лука, а князь потворил злодейству. Вот - утёк и бегаю по свету, хочу бежать от боли своей, а не убегу ведь никогда!"
Не слыхала, не видела, не замечала такого, отворачивалась, проходила мимо, подняв высоко голову, замкнутая гордыней происхождения, сосредоточенная на своем, углубленная в свое. Еще не ведала тогда: человек в своих несчастьях непреложно объединяется со всеми людьми. Слишком поздно это поняла. Простой люд так и остался для нее недоступно-загадочным, а высокородные лица вселяли слепой страх и отвращение. Где взять силы, как выстоять, как одолеть? Снова возвращалась мыслью к своему заточению в башне и - удивительно! - чувствовала, что там ей было будто бы легче, по крайней мере намного проще. Она заточена, но она невиновна, враг известен - император, ей все сочувствуют, все, все против него. Императрицу Куррадо может освободить или хотя бы сообщить о ней в Киев, и там всполошатся и попытаются что-то предпринять, даже смерть ее, случись тогда эта смерть, предстала бы почетно-мученической, славной и чистой. Теперь же обременяло неравенство между невидимыми врагами и ее откровенной беззащитностью. Клевета ползла, имя императрицы втоптано в грязь, исповедник, нарушив запрет, открыл все тайны. Ее признание искажено преднамеренно, а уж аббата Бодо истолковали еще более искаженно - безжалостное колесо угрожало уничтожить саму Евпраксию и добрую славу, это дело рук не слепой богини, осталась только ее двуликость: это - приветливость и гостеприимство Матильды на виду и коварство за спиной.