— Виселиц-то много! — самоуверенно отвечал Виллем Иванович. — Если сделает Егор какую пакость, то ему виселицы не миновать!
Но не только самоуверенность руководила Монсом — слишком много знал Егорша Столетов о махинациях и взяточничестве своего начальника и не только о них… Не так-то просто было отделаться от наглого и жадного сообщника.
Е. Столетов был не единственный, кто втерся в доверие к Монсу. В «помощниках» у камер-юнкера числился стряпчий Хутынского монастыря, а потом солдат гвардии Иван Балакирев — веселый, остроумный и находчивый человек, склонный к шуткам и балагурству. (Читатель, несомненно, узнал в нем знаменитого шута Балакирева.) Вот этот-то Балакирев, «приняв на себя шутовство», и прилепился к Монсу. В обязанности Балакирева входило поддержание контакта между Монсом и Екатериной и вынюхивание дворцовых сплетен. «Домашний человек» Балакирев был расторопным малым, но слишком невоздержанным на язык.
Однажды Балакирев встретился со своим приятелем, учеником-обойщиком Иваном Суворовым и поведал тому о «важных» письмах, которые он доставляет от императрицы Монсу, и о том, что к этим письмам пытается получить доступ Столетов. Суворов уже был наслышан об опасном романе Монса с царицей — ему об этом рассказал Михей Ершов, слуга петровского денщика Поспелова. В часы досуга Суворов и Ершов вели на эту тему досужие разговоры, но тут Суворов услышал от Балакирева нечто другое — о письме, в котором содержался рецепт о составе питья. Какого и про кого? А ни про кого, загадочно ответил Балакирев, но намекнул на хозяина! Суворову было мало собеседника Ершова, и он посвятил в новую тайну своего знакомого Бориса Смирнова, а тот проинформировал Ершова. Новость прошла по кругу и осела у совестливого и трусливого Михея.
Странно, конечно, что о романе царицы болтали обойщики, шуты и денщиковы слуги, а значит, и их господа, в то время как муж ничего пока об этом не подозревал. В подобных условиях доносчик должен был объявиться. И он объявился. Им стал Михей Ершов. Правда, донос несколько задержался, потому что в это время начались приготовления к коронации Екатерины Алексеевны, за которую Виллем Монс должен был быть пожалован званием камергера — Петру I оставалось только подписать указ о камергерстве. Но это не мешало любовнику его августейшей супруги примерять камергерский костюм и называть себя новым чином.
Накануне отъезда царской семьи из Преображенского[5] в Петербург, 26 мая 1724 года, Михей снес донос куда следовало. «Я, Михей Ершов, объявляю: сего 1724 года апреля 26 числа ночевал я у Ивана Иванова сына Суворова, и между протчими разговорами говорил Иван мне, что, когда сушили письма Виллима Монса, тогда-де унес Егор Михайлов (сын Столетов!) из тех писем одно письмо сильненькое, что и рта разинуть боятся…» Михей Ершов не побоялся: он поведал Тайной канцелярии о рецепте «питья про хозяина», который находится у денщика Поспелова, и не преминул добавить, что «Егорка-де подцепил Монса на аркан!».
Допросили Смирнова, на которого ссылался Ершов, и убедились, что дело пахнет серьезным — покушением на жизнь его императорского величества! И что же: всех причастных к болтовне поволокли в застенок Тайной канцелярии, и застенок огласился воплями истязуемых? — спрашивает Семевский и отвечает: ничуть не бывало. Донос канул в воду или провалился сквозь землю. И тот, кто не дал ему хода, по всей видимости, предупредил Екатерину.
Государыня пребывала в полном здравии и перед своей коронацией находилась на верху блаженства. Но 26 мая, в день доноса, с ней сделался сильнейший припадок — род удара. Больной пустили кровь, но лучше ей не стало. По всем церквям был отдан приказ петь молебны о ее выздоровлении, а 31 мая ей стало еще хуже. Петр, не догадываясь о причинах заболевания супруги, был в отъезде, а когда 16 июня вернулся в свой «парадиз», то застал там письмо Екатерины о полном своем поправлении.
Но донос Ершова не пропал — через полгода он откуда-то вынырнет опять.
…8 июля 1724 года Екатерина торжественно въехала в Петербург. По дороге из Москвы в «парадиз» неугомонный болтун Иван Суворов имел разговор с придворным стряпчим Константиновым и рассказал тому о том, как «Монсова фамилия вся приходила к Монсу просить со слезами, чтоб он Егора Столетова от себя отбросил… а Монс отвечал: „Виселиц много!“ И как Егор, сведав про то, сказал: „Он, Монс, прежде меня попадет на виселицу“». Обойщик рассказал, что Столетов домогался какого-то письма Монса, но пока не достал. От того, чтобы шепнуть об «убойной силе» этого письма, Суворов благоразумно удержался. Константинов спросил, почему Монс никак не женится, а Суворов многозначительно отвечал, что если тот женится, то потеряет кредит у одной важной особы.
Разговор шел с глазу на глаз, но, сообщает Семевский кто-то его услышал, зафиксировал на бумаге и на время затаился. Кто? Это остается до сих пор загадкой.
Время шло, отношения между Петром и Екатериной внешне были сердечными, а Монсы и Балки продолжали пользоваться при дворе «кредитом». Биллем Иванович, до чрезвычайности встревоженный доносом, окунулся в хозяйственные и административные хлопоты и снова вернулся к любимому ремеслу стяжательства. Поток приятных и дорогих презентов возобновился. Егор Столетов принимал в этих трудах самое деятельное участие. О том, что «наверху» все успокоилось, свидетельствовала «грамотка» к Монсу от денщика Поспелова. «Государь мой, братец Виллим Иванович, — писал вполне „любительно“ денщик, — покорно прошу вас, моего брата, отдать мой долший поклон моей милостивой государыне матушке, императрице Екатерине Алексеевне; и, слава богу, что слышим ея величество в лутчем состоянии; дай Боже и впред благополучие слышат. Остаюсь ваш моего друга и брата слуга Петров Поспелов». Цидулка ласкала слух и успокаивала.
Прошла коронация Екатерины Алексеевны, а с ней пролетело лето, и наступила осень. И тут, 5 ноября, объявился донос Михея Ершова. Кто «колупнул» дело Монса: Поспелов, Ягужинский, Макаров, Меншиков, Толстой, остается до сих пор непонятным. Все упомянутые лица зависели от милости императрицы и ни доносчиками, ни реаниматорами процесса против Монса выступать не могли. Быть может, это был А. И. Ушаков, правая рука П. А. Толстого в Тайной канцелярии? Уж он-то не терпел Виллема Ивановича — это точно. Но ведь и он тоже зависел от милости царицы. Непонятно.
Петр о доносе Ершова мог узнать только от какого-то анонима, направившего царю письменное предупреждение. Достоверно известно, что в начале ноября некто принес письмо лакею царя Ширяеву. Каково было его содержание, куда оно исчезло и от кого поступило, история сведений не сохранила. Но из описи 1727 года, сделанной рукой Ивана Черкасова, помощника кабинет-секретаря Макарова, однозначно явствует, что письмо касалось дела Монса: «Пакет, а на нем написано: письмо подметное, принесенное в пакете к Ширяеву в ноябре 1724 года, вместо котораго указал его императорское величество положить в тот пакет белой бумаги столько же, и сожжено на площади явно. А сие письмо указано беречь…» Итак, чтобы усыпить бдительность Монса, Петр приказал письмо сжечь, вложив в конверт для вящей убедительности чистую бумагу — таково было отношение царя ко всем анонимным письмам, но не к этому. Его он приказал сохранить!
5 ноября в Тайную канцелярию был взят Иван Суворов. Он рассказал все, что узнал от Балакирева и что письмо с рецептом для питья Столетов снес кабинет-секретарю Макарову, а тот передал его Поспелову. Пока ни слова об адюльтере, и царь мог отнестись ко всему как к заурядному на Руси делу. Розыск продолжился на следующий день, но 7 ноября прошел без допросов. Не в этот ли день неизвестное лицо проинформировало государя о том, что делается в его собственной семье? И что за совпадения: фурьерский журнал, ведущийся так неукоснительно и скрупулезно, именно за этот день никаких сведений о том, чем занимался Петр, не содержит.
Зато хорошо известно, что царь делал 8 ноября 1724 года. Это было воскресенье, и Петр поехал в Петропавловскую крепость, где в одном из ее застенков его ждали Ушаков и Черкасов (последний должен был записывать показания), а рядом трепетали от страха Суворов, Столетов и шут Балакирев. Начали с Балакирева. Шут показания Суворова в основном подтвердил, но были и некоторые противоречия, которые шут объяснил своей забывчивостью. Балакиреву устроили очную ставку с Суворовым — шут стоял на своем, и тогда его императорское величество приказал вздернуть его на дыбу. Висение с вывернутыми руками развязало язык «домашнему человеку» Монса, он стал многое рассказывать о махинациях и взятках своего хозяина, но о письмах между ним и царицей ни слова не произнес. Спросили Столетова, но ничего нового от него тоже не узнали. Потом вернулись к словоохотливому Суворову, и он сообщил даже то, о чем его не спрашивали — о своем разговоре со слугой Поспелова.