суммы, завещаемые на служение заупокойных месс, все чаще обнаруживается безразличие завещателей в отношении того, где их похоронят, наконец, что самое красноречивое – люди перестают заказывать службы за облегчение мук Чистилища [700].
Что же это означает? Постепенное исчезновение – в столице быстрее, чем в провинции, в городах раньше, чем в деревнях, у мужчин сильнее, чем у женщин, у ремесленников, моряков, торговцев заметнее, чем у элиты – страха перед муками Чистилища, который неизменно побуждал человека искать заступничества у Церкви. Теперь же «людей все меньше заботит, что с ними будет после смерти» [701].
Пренебрежение внушениями Церкви затрагивает и воспроизводство рода. Судя по демографическим оценкам, число ограничивавших деторождение супружеских пар возрастает с 5—10 % в конце ХVII в. до 50 % перед Революцией. Параллельно значительно возрастает процент детей, зачатых до венчания, и даже внебрачных. Франция сделалась, по словам Шартье, «зачинщицей и эпицентром… отхода от христианской морали» в Европе, «раньше и последовательнее… избавившись в сексуальном поведении от церковного влияния» [702].
Что стало главным двигателем отчуждения французского общества от королевской власти и Церкви? Обычно на первое место ставили распространение грамотности. С конца ХVII в. до конца ХVIII в. грамотность французов выросла почти вдвое (с 29 % до 47 % среди мужчин и с 14 % до 27 % у женщин). Книги становятся предметом массового спроса, они все чаще фигурируют в посмертных описях имущества даже у представителей городских низов. А люди, принадлежащие к имущим слоям, нередко имеют домашние библиотеки, число книг в которых доходит у буржуа до 100 томов, а у духовных лиц, дворян, судейских до 300. Открываются (после 1760 г.) читальни, книги выдаются напрокат, причем за наиболее читаемые произведения оплата устанавливается почасовая [703].
Книга пошла в массы; интерес к чтению среди французов эпохи Просвещения очевиден. Но можно ли утверждать, что именно чтение книг преобразило французское общество? В последнее время традиционная версия о решающей роли просветительской литературы оспаривается и больше внимания обращается на спонтанную и противоречивую природу глубинных процессов.
«Быть может, “философические книги” были вовсе не движущей силой такой перемены, а ее плодом?», – предлагает альтернативу Шартье. Действительно, культ Руссо среди участников и современников событий, руссоизм якобинцев и парижских санкюлотов, свергших монархию, казнивших короля и закрывавших церкви, стали реальностью Революции. Однако книгами Руссо зачитывалась и верхушка французского общества, «культом» Руссо проникнута сама атмосфера Эрменонвиля, поместья маркиза Жирардена, последнего приюта философа, ставшего излюбленным местом посещения для французской аристократии в ХIХ в. Что же касается «Энциклопедии», то из-за дороговизны издания она была доступна лишь богатым людям.
Прав был Токвиль, подчеркивает Шартье, когда писал об общности вкусов и предпочтений верхнего слоя общества, независимо от происхождения. Аристократия читала те же книги просветителей, что и имущие представители третьего сословия: Виктор де Брой изучает в тюрьме Бюффона и Энциклопедию, Людовик ХVI в Тампле, наряду с сочинениями Корнеля и Лафонтена, читает Монтескье и Вольтера.
Вопрос, таким образом, заключается, не только в том, что читали люди ХVIII в., но, скорее, как читали. Возникает новая манера чтения. «Наши добрые предки, – писал Мерсье, – читали романы в шестнадцать томов да еще считали, что они недостаточно длинны для заполнения вечеров». В ХVIII в. французское общество захватила «мания маленьких форматов». Люди читают во время прогулок и путешествий, читают быстро, переходя от одной книги к другой, от «философических книг» к памфлетам и пасквилям. «Ненасытное» потребление книг оборачивается выработкой скептического к ним отношения. «Новая манера чтения, – заключает Шартье, – лишает книгу ее непререкаемого авторитета», что опосредованно связано с подрывом непререкаемости других авторитетов. «В этом смысле перемены в манере чтения – составная часть более широких изменений», того, что назвали «десакрализацией» [704].
Шартье присоединяется к мнению, выраженному ранее другим исследователем эпохи Просвещения Альфонсом Дюпроном: «Мир Просвещения и Французская революция являются двумя… эпифеноменами более широкого процесса – процесса становления независимого… не чтящего ни мифов, ни религий (в традиционном смысле слова) общества людей, общества “современного”, т. е. не оглядывающегося ни на прошлое, ни на традиции… живущего настоящим и гостеприимно открытого будущему» [705].
Разумеется, опровержение прямой причинно-следственной связи между Просвещением и Революцией, распространенное в современной французской историографии, еще не означает отрицания всякой связи. Бронислав Бачко против формулировки «предшественники Революции» в отношении просветителей: те выступали не за революцию, а за реформы. «Тем не менее, – пишет историк, – трудно переоценить значение реформаторских идей в формировании новой политической ментальности. Общий арсенал идей и надежд, ценностей и ожиданий имел большее значение для формирования нового политического мировоззрения, чем все конкретные проекты реформ, накопившиеся в течение столетия».
А в центре просветительского мировоззрения оказался политический субъект, «вбирающий в себя суверенную власть общества над самим собой». Это, продолжает Бачко, новая политическая система. Она черпает легитимность не в традиции, а в преобразовании общества, в построении общественного порядка, обеспечивающего членам общества счастье, обществу процветание. Она обладает невиданным могуществом, ибо обретает способность решать все задачи, представленные Просвещением в социальной, политической и – не в последнюю очередь – в моральной сфере. Это «государство-педагог», призванное воспитать нового человека. Словом, это «просвещенная» власть, наделенная способностью действовать рационально, на основе требований Разума. При всем том «утопические мечты об ином социальном устройстве» сочетались с «умеренностью, чтобы не сказать политической робостью» в государственной сфере [706].
Очевидна тенденция последнего времени развести стремление людей Просвещения к новизне, ощущение или декларирование ими разрыва с прошлым, с одной стороны, и гораздо более сложную реальность, сплавившую разрыв и преемственность с прошлым, в том числе в сознании людей эпохи. Эта тенденция проявляется, в частности, в акцентировании связи между абсолютистской монархией и Просвещением.
Тема «умеренности» Просвещения сделалась весьма популярной в современной французской историографии, что объясняется понятным желанием авторов восстановить сбалансированность в общественном сознании и преодолеть тот крен в сторону радикализма, который был свойствен первой половине и середине ХХ в. «Никто из них даже не помышлял о революции», – говорит о просветителях многолетний руководитель Французского общества по изучению восемнадцатого века (1976–1988) Жан Сгар. Лишь немногих среди них можно считать «прогрессивными в современном смысле слова». Они лишь «рассуждали о прогрессе», пытаясь совместить эти рассуждения со «старыми предрассудками». В большинстве то были люди «вполне благонамеренные» [707].
Сгар откровенно объяснял свою идейную позицию сортом аллергии на «культ Просвещения». Он против отождествления всего комплекса идей Просвещения с «великими принципами» разума, свободы и веротерпимости, а заодно и с «великими чувствами». Против он и того, чтобы искать в Просвещении ответы на актуальные проблемы современного общества: произведения просветителей – это отклик «лишь на проблемы прошлого и языком прошлого».
Движение мысли к отказу