раньше календарного времени и простирающийся на последующие века, это «самое долгое и одновременно самое значительное для нашего времени» столетие. Шоню не берется оспаривать общественное мнение, для которого Век Просвещения – «одно из двух-трех главных драгоценностей, доставшихся нам в наследство» [716].
Вместе с тем в труде Шоню прослеживается желание ограничить значение эпохи Просвещения четкими по возможности пределами. Присоединяясь к «диффузионистам», он подчеркивает, что в культуре «главную роль сыграло изменение и умножение способов передачи и распространения знаний». «Граница знания и информации» непрерывно расширялась, и «множитель эпохи Просвещения» сделался основой ее культурного единства. Шоню категорически не согласен с Мишле в том, чтобы выделять ХVIII в. (в сравнении с предшествовавшим и последовавшим) как «великий век». Ведь этот век ничего «не изобретает», «изобретают» ХVII и ХIХ вв., а он – «иллюстрирует» изобретения прошлого, «накапливает и подготавливает» изобретения будущего. В нем лишь формируются «первые компоненты критической массы, которая приведет к научным взрывам» ХIХ – ХХ вв. [717].
Восемнадцатый век находится на переднем крае европейской цивилизации, но это, продолжает Шоню, передний край научной революции ХVII в. Развитие в эпоху Просвещения «прекратилось почти сразу, как перестала существовать классическая Европа», но само Просвещение еще «догорало и видоизменялось до конца ХVIII века». Так, эпоха Просвещения в ее цивилизационном значении сжимается до промежутка «между ХVII веком, не сходившим со сцены до 1750 года, и началом великих революций – революции санкюлотов и революции машин». Иначе говоря, Просвещение усыхает, подобно шагреневой коже, и возникает соблазн его растворения в веке классицизма, как его второе издание.
Однако, спешил оговариться историк-академик, «Европа эпохи Просвещения – это больше и лучше, чем Европа эпохи классицизма номер два». Чтобы понять «плодотворную сложность» ХVIII в., необходимо, заявляет Шоню, отказаться от «эндогенного» подхода к культуре Просвещения, от сведения ее к «изощренной игре идей», к истории отдельно литературы, науки или философии. Слабость такого подхода в игнорировании «людей за работой», изменений в материальном мире. Между тем главное, по Шоню, это взаимодействие между миром идей и миром вещей: «Окружающая обстановка решающим образом повлияла на образ мысли эпохи Просвещения, но и идеи Просвещения… повлияли на действительность».
С учетом такого взаимодействия «цивилизация ХVIII века вполне оригинальна». В чем же Шоню видит эту оригинальность? Одной фразой – в действии постоянно упоминаемого «множителя», в нарастании количественных изменений и их восприятии как «прогресса». Эпоха Просвещения «вовлекла нас в самое опасное из приключений, она приговорила нас к непрерывному росту. Она отняла у нас альтернативу первобытных пещер, самое иллюзию невозможного (отныне. – А.Г.) возвращения в материнское лоно». В эту эпоху утверждается идея поступательного движения; и сам ХVIII в. явился временем «практического прогресса на уровне вещей» [718].
Произошло «множество микроулучшений», повлекших за собой существенное увеличение производительности труда, а вместе с ним – значительное улучшение материальных условий жизни, затронувшее главным образом средние слои. В стороне остались социальные низы (40–50 % населения). Их положение не ухудшилось, но усилился разрыв со средними слоями, а потому те, кого называли ранее «бедными», стали восприниматься как «нищие».
И все-таки в целом жизнь стала «более человечной» и более долгой. Увеличение средней продолжительности жизни на 10 лет означало, пишет Шоню, удвоение взрослой жизни, а это повлекло за собой «революцию в отношении к детству». Стало возможным бороться за жизнь ребенка, чтобы он достиг взрослого состояния. Забота о детях укрепляет семью: «семья как супружество окончательно изгоняет семью как род или “братство”». «Массовое распространение грамотности также стало следствием великой победы над смертью».
На землю, поэтично выражается историк, нисходит улыбка. «Для все более многочисленной партии умеющих читать» ХVIII век становится временем «обобщенного восприятия улучшений», временем, которое переживается как «прогресс». Такого уже не будет в ХIХ в., когда прогресс станет декларацией и обернется растерянностью перед лицом перемен. Для ощущения прогресса требуется минимальная стабильность, и ее обеспечивали сохранявшиеся еще в ХVIII в. вековые установления. Их распад обернулся «смутной атмосферой беспокойного и мистического конца века» [719].
«Для Просвещения представляли угрозу его собственные успехи», – тонко замечает Шоню. Так случилось с идеологемой прогресса: «Раз изменение (к лучшему. – А.Г.) возможно, это непременно означает, что оно недостаточно. Прогресс ведет к формированию революционного сознания», что и произошло во Франции. Здесь к концу ХVIII в. идеологема прогресса восторжествовала, сместив мифологему религиозного спасения. Между тем прогресс создает лишь видимость христианской эсхатологии в земном бытии. С увеличением продолжительности жизни «трагедия ее конечности становится еще более мучительной» [720].
В эсхатологическом масштабе происходило «укорачивание времени». Такова была цена за возвращение идеологии в эпоху Просвещения к материальному миру: «Отныне все силы были брошены на освоение Земли… Получившие отсрочку от смерти принялись за работу». Подобно Лильти и Помяну, историк-академик выступает за то, чтобы рассматривать переход к Новому времени в контексте христианской традиции. Но он признает, что власть «церковного времени» над миром, который прежде был христианским, в ХVIII в. закончилась [721].
В общем эпоха Просвещения не вызывает у Шоню симпатии, особенно в идейно-теоретическом отношении: «Долгий научный ХVIII век – 1680–1825 – инвентаризует, осваивает территорию, без конца использует и организует, кичится баснословным расширением пространства мысли, мысли, сделавшейся сварливой и беспрепятственно и безгранично выплескивающей свое раздражение». Это «век без тормозов», по крайней мере до своей середины. В 1750-х годах «легкий рост мыслей» сменяется «упрощенческим догматизмом» и «неуклюжим рационализмом» Энциклопедии, пригодными лишь «для объединения неофитов письменной культуры». К 1780 г. «накапливаются трудности» в освоении мыслительного пространства. Но ответом на уровне массовой литературы становится «воспроизводство банальностей, вульгарный энциклопедизм» [722].
Научная революция эпохи классицизма
Иное дело для Шоню век семнадцатый, век «классической Европы». Он духовно близок исследователю прежде всего потому, что концептуально вполне укладывается в рамки христианской традиции: «В ХVII веке все вращалось вокруг Бога» [723]. Научная революция, главное завоевание этого века, ставшая решающим вкладом в сотворение цивилизации Нового времени («нововременного мира»), есть Чудо, и оно не может быть объяснено («чудо не объясняют») без обращения к Благодати или, скорее, без веры в Благодать.
«Всякая наука, включая науки о жизни, оказывается сводима к геометрии и механике, этому гармоничному сочетанию пространства, времени и числа», – таков смысл революции научного мировоззрения, по Шоню. И «это чудовищное и фундаментальное упрощение стало знамением целого столетия», – восторгается историк, ища разгадку в феномене религиозной Веры. Те, кого логично было бы считать «чудотворцами» и кого Шоню называет просто «творцами», были искренне и глубоко верующими людьми, настоящими детьми своего века, признанного «веком святых».
Вопреки представлениям об ослаблении религиозности при сотворении нового мира – главный тезис