школы» констатировали преобладание «некапиталистического» мелкого производства, а оппоненты (в том числе Далин), ссылаясь на концепты Маркса о рассеянной мануфактуре, доказывали, что Франция достигла стадии «мануфактурного капитализма».
В своем обзоре советской историографии Н.И. Кареев не без иронии заметил, что Далин, подчеркивая противоречия в работах Шульгина, Кареева, Ковалевского, Лучицкого, Ону, Тарле по экономической предыстории революции, «советует им принять учение Маркса о развитии капитализма». Вместе с тем Кареев отметил «хорошее владение» французской специальной литературой и резюмировал точку зрения Далина [844].
К научной критике представителей «старой школы» историками-марксистами добавилась, увы, идеологическая, да еще с тяжелыми политическими обвинениями, когда власти затеяли против историков, членов «старой» Академии уголовное преследование, одним из главных фигурантов которого сделали Тарле. Впоследствии Далин не любил вспоминать об участии в кампании против Тарле, как и в кампании советских историков против Матьеза. Нельзя не согласиться с В.А. Погосяном, который провел с ним немало бесед в последние годы жизни, что это молчание можно считать выражением сожаления о случившемся в 30-х годах [845].
Все же Далин выразил свое «покаяние» единственно возможным при том самом идеологическом режиме, который обличал Матьез, образом. Отмежевавшись от политико-идеологических обвинений в адрес французского историка и, соответственно, проигнорировав его обвинения такого же рода, Далин отдал дань памяти своего названного учителя в историографических текстах [846].
В злосчастном 1931-м между Далиным и Захером возникло что-то вроде барьера, ведь кремлевское руководство сумело сполна использовать соперничество между Комакадемией (в системе которой работал Далин) и находившейся на берегу Невы «старой» Академией. А возглавил идеологический погром, который был учинен среди ленинградских историков, тяготевших к Академии наук, доверенное лицо Покровского прибывший из Москвы однокашник Далина Григорий Соломонович Зайдель [847] (репрессированный в 1935 и расстрелянный в 1937 г.).
И это событие оказалось, увы, не единственной московско-ленинградской коллизией в советские времена. В конце сталинщины, обрушив на ленинградских историков ряд обвинений, историки из столичного института ходатайствовали о закрытии отделения Института истории в Ленинграде [848]. Трагикомической реминисценцией неравного соперничества двух городов сделалось возникновение в 60-х годах своеобразной питерской «фронды»: ленинградские историки поддерживали В.Г. Ревуненкова против А.З. Манфреда и И.Я. Фроянова против Б.А.Рыбакова И, хотя зачинщиками конфронтации выступали именно первые, среди части профессионального сообщества города на Неве она какое-то время воспринималась как преследование «своих», которым требовалась защита.
При визитах в Ленинград в то время доводилось слышать: «за что вы нападаете на нашего Ревуненкова?». Ретроспективно при встрече на аграрной конференции в Вологде в 2000 г. Виктор Моисеевич Панеях с юмором отзывался о проявлении этого питерского «патриотизма»: не разобрались, кого защищаем. А мой однокашник, завкафедрой истфака СПбГУ Геннадий Леонтьевич Соболев по поводу раскрытия ореола Ревуненкова в монографии «Великая французская революция в советской историографии» подчеркнул: «Ты написал превосходную книгу. А сюжет с Ревуненковым настоящая классика» [849].
Были ли у Далина с Захером внутрипартийные расхождения? Если В.М. симпатизировал левым, то Захер был явно на стороне правых. Не случайно цитата из статьи Н.И. Бухарина «Цезаризм под маской революции» стала эпиграфом к одной из важнейших тогда работ ученого [850]. Впрочем, не следует забывать, что Бухарин был близким родственником Лукина, учителя Далина (и Манфреда). С ленинских времен отношения в партии сохранялись товарищеские, и идейные разногласия отнюдь не переливались во вражду.
В отношении партийности гораздо важнее другое. Для Захера пребывание в партии было довольно случайным. Кандидатом (1923) он стал скорее всего по «производственной необходимости», преподавая в Военно-политическом институте им. Н.Г. Толмачева. При исключении в 1929 г. откровенно заявил, что чувствовал себя чужим в парторганизации. После реабилитации под благовидным предлогом (состояние здоровья) отклонил предложение «вернуться в ряды». Напротив, Далин оставался партийцем, человеком Партии всю свою сознательную жизнь до конца (даже будучи лишенным партбилета в известные годы).
Разумеется, Захеру была близка традиция 1917 г., он разделял идеалы Французской революции. Однако в отличие от Далина был далек от героизации последней и отождествления себя с персонажами, которых изучал. Он бесспорно сочувствовал «бешеным» как жертвам репрессий, достаточно вспомнить проникновенную статью «Конец Жака Ру» [851]; но ни Жак Ру, ни Шометт, ни вообще кто-либо из левых революционеров, о которых он писал, не были его героями. Зато за естественность жизнелюба и прямодушие человека, не впадающего в морализаторство (понятно, что Захер кидал камешки в тех якобинских вождей, коих искренне почитали Манфред и Далин), он симпатизировал Дантону, которого за «оппортунизм» и «аморальность» стойко ненавидела советская историография.
Любопытно, что симпатия Захера к Дантону и антипатия к нему же Далина как-то согласуются с различием натур двух ученых – широтой и открытостью одного (что обернулось его арестом в 1938 г.) и крайней сдержанностью (во всем, что не касалось идейных и научных принципов) другого. Мира Блинкова, работавшая тогда в секторе, живописала мне такую картинку. Принесла она арбуз и предложила коллегам принять участие в его вкушении. В.М. вежливо поблагодарил и отказался, зато мой учитель с наслаждением приступил к трапезе, сопровождая «пиршество» соответствующими восклицаниями.
Серьезнее были расхождения в оценках некоторых коллег. Далин с нескрываемым обожанием относился к своей однокашнице по ИКП Энне Адольфовне Желубовской, доктору исторических наук, специалисту по Парижской Коммуне. С непередаваемой теплотой он произносил само ее имя. А Захер был безжалостен: «интриганка».
Главное, конечно, что между «москвичами» и Захером существовали научные и, я бы даже сказал, идейные расхождения. Критическое отношение моего учителя к якобинской диктатуре и ее вождям только усилилось после ГУЛага. И, хотя из-за редакционного нажима ему в своих работах пришлось принять манфредовскую концепцию революционно-демократической диктатуры, Захер так и не признал в полной мере демократизм якобинской диктатуры. По его мнению, в своем законченном виде то была бюрократическая структура и переворот 9 термидора знаменовал лишь падение Робеспьера; финалом же революции следовало считать или весну 1794 г., когда было разгромлено секционное движение, или более поздние народные восстания в жерминале и прериале III г. Республики (1795).
Разногласия между моим учителем и моими будущими руководителями проходили в основном по той линии, которую во Франции широко и обстоятельно проследил Альбер Собуль [852], а у нас десятилетием позже очертил В.Г. Ревуненков. Но, в отличие от полемики с последним, воссоздавшей погромную атмосферу 30-х годов, отношения между Захером и коллегами из Института истории в Москве сохраняли взаимную благожелательность. Более того, они развивались по восходящей. И исключительную роль здесь играл Далин, благодаря которому эти отношения приобрели особую душевную теплоту. Читая надпись на оттиске статьи «М.А. Жюльен после 9 термидора», сделанной 4 апреля 1961 г., как будто видишь добрую и милую далинскую улыбку: «Дорогому