- К революции ведь зовут...
- Это не ответ, Петр Алексеевич. Это звучит, как оправдание целого при порицании части.
- Что ж мне, в газеты письмо напечатать?! Публично выступить против авторов этой прокламации?! Разброд внести и раскол?! Так прикажете поступить?
- Анархия предполагает отсутствие любой революционной организации, - мягко улыбнулся Дзержинский, поняв трудность положения собеседника. - Можно ведь и не выступать в прессе, можно иначе повлиять на горячие головы, собрать на организационное совещание, разъяснить, что не тоже давать в руки палачам материал для обвинительного приговора тысячам тех революционеров, которые не разделяют убеждений товарищей анархистов.
С организацией у анархистов было плохо - Дзержинский ударил в больное место.
- Я не считаю истинными революционерами, - раздражаясь, ответил Кропоткин, - книжников и талмудистов, библиотечных доктринеров.
- Статистика между тем говорит, что царизм держит в тюрьмах и ссылках больше всего именно "библиотечных революционеров", то есть нас, социал-демократов, Петр Алексеевич.
Кропоткин повторил упрямо:
- Товарищ Юзеф, революцию в белых перчатках не свершишь.
Дзержинский сразу же вспомнил тайгу, Лену, быстрое ее, литое течение, юное лицо Миши Сладкопевцева, эти же самые его слова, даже интонация похожа, и понял, что дальнейший спор бесполезен - не переубедишь.
...Дверь открыла Зиночка Жуженко - к немалому для Дзержинского удивлению. Вышедший из-за ее спины Алеша Сладкопевцев, младший брат Михаила, яростно растирал мокрые волосы вафельным, дешевеньким полотенцем.
Дзержинский знал, что Михаил - после их встречи в Швейцарии - был выдан полиции, посажен в тюрьму, этапирован в Архангельскую губернию, встретил там брата, помог ему бежать. Алексей был как близнец Миши, только еще более тощим, глаза, окруженные черными кругами, лучились искренностью, добротою и открытостью.
- Здравствуй, Феликс, здравствуй, друг! Что удивляешься? Зиночка - моя подруга. Видишь - могут же мирно жить эсдеки с эсерами. - Он засмеялся, обнял Дзержинского, провел его в маленькую, светлую мансарду, откуда открывался вид на Париж - крыши, крыши, сколько же одинаковых крыш в этом сказочном городе?! - Зинуля, соорудишь нам чая, да? Ты голоден, Феликс? Зинуля, у нас что-нибудь осталось от вчерашнего пиршества? Вчера приходили Савинков и Чернов, отмечали удачу... - Он оборвал себя, как Михаил год назад при встрече в Женеве, на берегу озера.
"От меня секреты, а от Зины Жуженко, моего товарища по партии, секретов нет, - обиженно, чувствуя при этом, что обида эта не случайная, досадная, а какая-то более глубокая, тревожная, что ли, подумал Дзержинский. - Игра в конспирацию хуже, чем ее отсутствие".
- Ты бы хоть таиться научился толком, Алеша! Если бы я ставил своей целью знать причину вашего с Черновым торжества, если бы это нам было надобно, подчеркнул Дзержинский, - мы бы это узнали от Зиночки - как социал-демократ она превыше всего чтит дисциплину, разве нет?
- Нет, - ответила Жуженко и, взяв Дзержинского под руку, повела к столу, для женщины, даже революционерки, любимый человек превыше дисциплины.
- Что ж, хорошо, когда честно, - сказал Дзержинский, - беру обратно свои слова.
- Отчего же, слова были - в принципе - верные, - не согласился Сладкопевцев, - хоть и обидные. Ты откуда?
- Лучше спроси - куда?
- Куда?
- В распутье, - хмуро ответил Дзержинский. - Про кенигсбергский процесс все знаешь?
- Да, читал. И Зина многое рассказывала. Поздравляю тебя, Феликс, ты многое сделал для этой победы.
- Зиночка, - заметил Дзержинский, - непорядок получается, своего рода односторонность информации. Вы тогда в Берлине были, от вас не таились - а вы здесь все товарищам эсерам и выложили?
- Исправлюсь, - ответила высокая, красивая женщина и пошла на кухню собирать остатки пиршества.
- Алеша, - проводив ее взглядом, сказал Дзержинский, - ваши товарищи не ведают, что творят.
- Что ты имеешь в виду?
- Я имею в виду те брошюры и прокламации, которые были захвачены в Кенигсберге: это же подарок охранке.
Лицо Сладкопевцева внезапно ожесточилось:
- Мы не намерены менять программу в угоду охранке, Феликс!
- Значит, вы намерены и впредь печатать цареубийственную белиберду?
- Во имя этой "белиберды" товарищи идут на эшафот!
- И тащат за собой тысячи других!
- Ты упрекаешь меня в непорядочности?
- Алеша, пожалуйста, не кори меня за резкость, но я бываю на родине не в кружках террористов, которые должны избегать широких контактов, а в массе, в рабочей массе. Я вижу, что происходит, более широко, объективней, чем ты, - не в силу какой-то своей особенности, но оттого, что верю в иную доктрину, в доктрину массовую, а не индивидуальную.
- Массу должна вести личность, Феликс, а ничто так не зажигает массу, как жертвенность.
- Ты имеешь в виду убиение губернатора?
- Я имею в виду гибель наших товарищей после убиения, как ты говоришь, губернатора.
- Но это чудовищно, Алеша! Разве можно п о д п а л и в а т ь "человечиной"?! Это безнравственно, наконец! Это азарт смертников, это рулетка, а не революционная работа!
- По-твоему, кружковая болтовня о сладком будущем - лучше. Словом революцию не сделаешь.
- Помянешь меня, Алеша, - ответил Дзержинский устало, ибо истину эту приходилось повторять до утомительного часто, - на баррикады, когда начнется вооруженное восстание, в первую очередь станут рабочие, объединенные нашим словом, а не вашим делом.
- Слава богу! Впервые услышал от тебя про вооруженное восстание - мне казалось, вы вырождаетесь в просветителей.
- Слушай, а вы нас-то читаете? - изумленно спросил Дзержинский. - Или вроде ущербных писателей - только самих себя? Мы же повторяем неустанно: сначала пропаганда, сначала понимание момента, сначала изучение: "во имя чего? с кем? какие средства используя?", а потом - восстание, баррикады, потом борьба- - как же иначе?!
- Где это у вас написано? Люксембург воюет с социалистами из-за их национализма. Ленин все больше статистические таблицы Урожаев приводит и сравнительные данные о производстве проката в Руре и России, Мартов мечтает о парламенте...
- Ну что ты скажешь?! - Дзержинский даже рассмеялся ярости.
- Спорщики, - позвала с кухни Жуженко, - ужин готов, и оба вы не правы, не ярьтесь - рассоритесь.
(Сотрудник Гартинга многоопытный, Зинаида Федоровна Жуженко знала, как разжечь спор - не назойливо, по-доброму, заитересованно. А в споре так много препозиций открывается, которые столь важны для Департамента полиции, что старайся ничего не пропустить - интонация важна, не то что слово.)
Расстались под утро, ни в чем друг с другом не согласовавшись!
В Кракове Юзефа Пилсудского не было - Дзержинскому сказали, что он устраивает смотр подполью, потому что готовится ехать в Японию, договариваться с микадо о помощи польским повстанцам. И Дзержинский отправился в Польшу.
- Вы не правы, Юзеф, вы не правы. - Дзержинский отхлебнул холодного, крепкого завара чая и легко откинул невесомо быстрое тело на тяжелую спинку крепкого стула. - Примат массы над звеном, над ячеею - понятен и гимназисту. Вы зовете своих к национальному отъединению, к сепаратизму - ну и поколотит царь всех поодиночке.
- Чем хуже - тем лучше, - ответил Пилсудский.
Большие голубые глаза его смотрели холодно, сквозь Дзержинского, вернее говоря, обтекая его, и смыкались где-то за спиной, на грязных, засиженных мухами кисейных занавесках станционного, буфета, сквозь которые перрон казался плохим синематографом, слишком медленным и крупнозернистым.
- Что касается целесообразности трагического, я готов развить свою позицию, только, пожалуйста, не глядите сквозь, обратите мужественный взор свой на меня. - Дзержинский заставил себя улыбнуться, хотя внутренняя дрожь была в нем - и не от обострения чахотки, а потому что разговор этот был важен для него - последняя попытка у б е д и т ь или же убедиться самому, что ППС потеряна навсегда и никакие, даже временные с нею коалиции невозможны.
- Извольте, - согласился Пилсудский. - Я готов слушать вас.
- Убежать от трагического, скрыться от него - невозможно. Оно объективно, ибо трагичны болезнь и смерть, скорбь по другу, забитому в тюрьме, голод детей, тирания, несправедливость. Но человечество разделило себя религией: для индуса нет ничего трагичней бессилия, для нас, европейцев, наиболее трагична судьба юного Прометея, который добровольно взял на себя людскую муку. Осмысленный трагизм страшнее буддистского: юному Данко б жить и жить, а он сердце свое вырвал из груди, и запахло теплой сладкой кровью, и стал свет. Трагизм сокрыт не в смерти. Он сокрыт в объявлении истины - ложью, врага другом. И если противостоять этому, если найти в себе силы выстоять, тогда трагизм родит поразительное чувство освобожденного раскрепощения: Александр Ульянов шел к виселице с улыбкой, ваш брат Бронислав с такой же улыбкой тащил кандалы на каторге.