но олицетворяющем собой светскую власть – власть, данную ему не Богом, но королем. Последовательность мест покаяния таким образом лишний раз подчеркивала эту идею, ставшую в XIV в. одной из доминирующих в правовом дискурсе.
Итак, процессия двигалась к виселице. Сложно сказать, кто конкретно (кроме самого судьи и его стражи) принимал в ней участие. Вероятно, это были родные и друзья казненного, хотя точных данных у нас нет. «Подсказкой», как кажется, может служить дело некоего Жана Бонвалета, повешенного за многочисленные кражи по приговору парламента. Его мать, Белона ла Бонвалет, подала апелляцию, обвинив прево Парижа в abus de justice и требуя от него принесения публичного покаяния [930]. Дело Жана чиновники решили пересмотреть и, в частности, выяснить, являлся ли он, как заявляла Белона, клириком. Для этой цели была назначена специальная комиссия, отправившаяся к виселице, дабы снять и осмотреть труп на предмет «наличия у него на черепе тонзуры или остатков волос» [931]. К этой процедуре были также привлечены мать покойного и ее представители.
В результате осмотра прево признали невиновным. В обратном случае ему пришлось бы лично снова снимать труп повешенного с виселицы. Он должен был собственноручно обернуть его в саван, а затем перенести на руках (или на плечах) в церковь или в дом родственников [932]. В деле четырех повешенных клириков из Каркассона, рассмотренном Парижским парламентом в 1408 г., судьям, вынесшим несправедливый приговор, предписывалось самим выкопать их трупы из могил (церковный статус несчастных позволил им быть похороненными сразу же после казни), положить на повозки, сесть рядом и двигаться по направлению к собору [933].
Если же в силу обстоятельств разложение трупа достигало такой степени, что взять в руки было практически нечего, разрешалось изготовление «имитации (representation) [повешенного] в натуральную величину», с которой в дальнейшем и производились все положенные по ритуалу действия. Таким образом достигалось не только восстановление чести и достоинства, но и физической идентичности умершего, что отличало ритуал снятия с виселицы от прочих вариантов светского публичного покаяния [934].
Особого внимания во всей этой процедуре заслуживал, вне всякого сомнения, не просто физический контакт судьи и его жертвы (их объятия в буквальном смысле слова), но обязательный поцелуй в губы, которым виновный награждал умершего. Так вынужден был поступить уже известный нам прево Шато-Тьерри [935]. В упоминавшемся чуть выше деле из Каркассона требование поцеловать в губы всех четырех жертв в окончательном приговоре было отклонено [936]. Ритуал поцелуя, восстанавливая поруганную честь умершего и, одновременно, умаляя достоинство преступника, исполнял функцию отведения агрессии: предотвращал возможность мести со стороны родственников потерпевшего [937]. В этой связи интересно отметить отличие данной процедуры от принятого повсеместно и известного задолго до конца XIV в. обычая обмена поцелуями при заключении мира между противниками – иными словами, между живыми людьми [938]. В случае abus de justice, если жертва также оставалась в живых, просьба о прощении сопровождалась отнюдь не примиряющим поцелуем, но поклоном или даже преклонением колен, что символизировало, скорее, выражение зависимости, подчинение воле другого человека [939]. Клод Говар совершенно справедливо отмечала, что поцелуй, которым награждал судья свою жертву, символизировал союз мертвого и живого тел, попытку хотя бы временно вдохнуть жизнь в останки казненного человека [940]. К сожалению, французская исследовательница не уделила при этом внимания тем метаморфозам, которые, как кажется, претерпевало в тот же момент тело главного действующего лица всего ритуала – самого провинившегося чиновника.
Как мы уже знаем, судья представал перед окружающими в одеянии кающегося грешника, символизирующем полный отказ от прежней жизни, стремление начать все с чистого листа. Любопытно, что внешний вид человека, приносящего публичное покаяние, часто ассоциировался у средневековых авторов с наготой. Даже будучи одет в нательную рубашку, бре или власяницу, грешник все равно оставался голым, лишенным каких бы то ни было профессиональных и/или социальных отличий [941]. Принося покаяние, человек как бы рождался заново – вернее, из мертвого вновь становился живым.
Выше я уже упоминала о том, насколько близка была средневековой религиозной и правовой мысли идея о символической смерти преступника во время или даже до приведения приговора в исполнение [942]. Как представляется, наиболее последовательно она разрабатывалась как раз применительно к ритуалу публичного покаяния. Уже у Григория Великого на примере истории Лазаря рассматривалась аналогия между жизнью во грехе и смертью, между исповедью и восстанием из гроба: «Каждый грешник, пока он скрывает свой грех, остается пленником, поглощенным мраком. Мертвец возвращается к свету, когда грешник чистосердечно раскаивается в своих ошибках. И так Он сказал Лазарю: “Иди вон”. Как если бы сказали человеку, похоронившему себя во грехе: “Зачем ты прячешь свое преступление внутри себя? Вернись к свету, покаявшись, ты, который погребен из-за отказа исповедоваться”. Пусть выйдет грешник, т. е. пусть он признает свой грех. Ученики развяжут того, кто выйдет из могилы. Точно так же священники должны освободить от наказания того, кто не побоялся признаться в своем прегрешении» [943].
Данная тема получила развитие в пенитенциалиях IX в., например, у Халитгара, епископа Камбре: «Господи… соблаговоли даровать своему слуге прощение вместо вечных мучений, радость вместо страдания, жизнь вместо смерти» [944]. Те же рассуждения мы находим в «Романо-германском Понтификале» X в.: «Господи… выслушай с благосклонностью молитвы слуги твоего, дабы он продолжал жить в покаянии» [945]. Однако наиболее ясное выражение идея о символической смерти грешника в момент покаяния получила у Псевдо-Августина (оказавшего большое влияние на «Декрет» Грациана и сочинения Петра Ломбардского [946]): «Покаяние эффективно и плодотворно, оно никого не оставляет без прощения и воскрешает из мертвых» [947]. «Пусть грешник растянется на земле, как если бы он был мертв, пусть он публично объявит, что он умер, пусть он публично продемонстрирует, как он раскаивается в содеянном, чтобы окружающие плакали над ним и показывали, как они страдают. И так христианская община, опозоренная его прегрешениями, смягчится, видя его перерождение, и будет молиться за того, о ком она скорбела, когда он был мертв» [948]. Духовной смерти можно было избежать, по мнению автора, лишь обратившись за помощью и поддержкой к представителям церкви, которые своими молитвами помогали грешнику покаяться. Иначе его ждала реальная смерть. В подтверждение своих слов Псевдо-Августин приводил историю Иуды: раскаявшись в совершенном предательстве, тот обратился к фарисеям, но не найдя у них сочувствия, покончил жизнь самоубийством [949].
То, что средневековый судья, приносящий покаяние, должен был восприниматься окружающими как мертвец, подтверждалось не только его внешним видом, не только теми особыми отношениями, которые складывались у него с его жертвой. Как отмечал Жан-Мари Мёглен, в самом ритуале публичного