Короче говоря, я нацарапал на спичечной коробке обожженной спичкой номер телефона Андрея и рассказал, что со мной делается. Я подумал: он позвонит, Андрея не будет, а второй раз не соберется. И я сказал: сказать Андрею или его жене Марине по телефону. В общем, считал маловероятным, что он позвонит, скорее всего, выйдет и забудет, если это его инициатива была. С другой стороны, что они с этого возьмут? Я просто хватался за соломинку. Но чем дальше дело шло, тем больше я подозревал, что он, конечно, никуда не позвонит, а попал, может быть, случайно в этот бокс.
Однако оказалось наоборот: он позвонил, Андрей был в больнице, он это рассказал Марине. Марина, конечно, от этого пришла в ужас. И я понимал, что это воспримут как провокацию; что с такой информацией делать? Очень трудно сориентироваться. Но то, что Андрей совершенно больной, я не знал. Андрей рассказал, окружение знало, в конце концов информация ушла, и это стало известно, она прозвучала. Он не сделал публично никакого заявления, но в той ситуации сделать публичное заявление, основываясь на фактически анонимном звонке… Какие тут к нему претензии…
Спустя какое-то время этот человек появился где-то в компании, где была одна очень активная участница фонда, которая, кстати говоря, по разным соображениям, когда Андрей объявился, сказала, что в фонде участвовать не будет. У нее еще были личные счеты какие-то, и она отошла от фонда. Значит, тот появился и начал говорить: «Я сидел, я вашего товарища видел… его избивают. Я вышел, позвонил, а никто ничего не делает». А что тут можно было сделать? И они, возбудившись от этого, несколько человек, пошли к Андрею качать права. Мне не представлялось, что такой оборот это примет. Я не знаю, когда конкретно это все было. Тем более расспрашивать, когда я освободился, мне было крайне неудобно. Мне только сказали, что так, мол, и так, человек позвонил… Все, больше я детали не расспрашивал.
– После того как вас освободили из лагеря, вы некоторое время до выезда в Париж были в Москве. Встретились ли вы с Кистяковским?
– Я вернулся и целый месяц еще в Москве был. Я очень упирался и оттягивал выезд, но они меня уже подталкивали. И вот я видел Андрея еще живым, успел застать. Я ему сказал, что не хочу говорить на тему, связанную с этим случаем с задержкой информации, я думаю, что он по моим интонациям понял, но он спросил, почему я не хочу. Я сказал, что поскольку я являюсь причиной того, что произошло, мне об этом просто трудно говорить. И он прекрасно понял и удовлетворился этим, не стал ничего ни сам говорить, ни спрашивать у меня. И вообще очень трогательно было его увидеть. Уже ему делали полный обмен крови, переливали кровь, как-то ее обрабатывая. Но голова была у него ясная, он все понимал. И вот остаются какие-то мелочи, о которых он говорил мне в эти последние дни. Ему почему-то хотелось, чтобы везде были зажигалки. Тогда такие простенькие были зажигалки. Я говорю: «Ну хорошо, это несложно, я думаю». Но я ему эти зажигалки так и не достал, не принес. И потом он умер, а эти зажигалки несчастные остались мне укором. Фантастика какая-то! Кстати, Марина утверждает, что этих зажигалок полно было в их квартире…
– А Бориса Михайлова вы видели?
– Думаю, не может быть, конечно, чтобы я его не видел, но я почему-то запомнил встречу, когда я потом приехал в Москву – отсюда я еще несколько раз приезжал в Москву, и первый раз, когда я приехал, это было, наверное, после путча [1991 года]. И тогда я приходил к Борису, мы с ним говорили. Абсолютно, естественно, я ему никаких вопросов не задавал, что там произошло и как. Просто я к нему пришел, говорили о жизни, что у него складывается, что у меня получается. Я его не расспрашивал.
– Расскажите, пожалуйста, про вашу жизнь в Париже. Почему вы выбрали Париж, чем там занимались?
– Меня иногда удивляет что-то в жизни. До 1965 года я жил в Сибири. Я родился в Сталинграде в 1940 году, в 1942 году эвакуировались в Сибирь и потом жили там, в Барнауле. И вот странно: помню, еще в молодости, лет 18 было, мне какие-то мысли все время приходили. Вот пришла мысль, что на Кавказ, в Прибалтику – я туда никогда не попаду, а в Москве я буду. И почему-то как-то Франция всплывала. Я потом задним числом вспоминал: в каком-то контексте всплывала у меня Франция, в смысле, что я во Франции буду. А конкретно, когда встал вопрос об отъезде, я увидел, что у меня ясного бытового представления о какой-либо стране, кроме Франции, нет. Вот общее есть – какая-то Англия, какая-то Америка, Германия там, но они отвлеченные, большие страны. А конкретное, что такое Франция, представление было. Но самое главное все-таки то, что здесь уже была и обосновалась моя двоюродная сестра Татьяна Сергеевна Ходорович, была уже зацепка… И другого вопроса просто не было.
Я помню, в этот месяц, пока я был в Москве, посол Нидерландов, по-моему, меня как-то нашел и пригласил поговорить. И сказал, что вот они готовы предоставить мне убежище. Но мне это казалось совсем невероятным – какие Нидерланды… И я отказался. Поскольку это все оформлялось опять же через Израиль, через израильскую визу… Формально у них выезд только один был – через Израиль. Очень это было неудобно, я много извинялся в посольстве Израиля, что нет выхода, приходится просто воспользоваться их визой как средством передвижения, с Израилем у меня ничего общего нет, я туда, конечно, не поеду и очень благодарен, что они с пониманием относятся и дают возможность мне все-таки уехать во Францию.
– А как КГБ доказывал, что вам нужно в Израиль?
– Они никак не доказывали. Еще когда в лагере ко мне приехал из КГБ тип и сказал, что вот меня могут освободить, если я уеду… И вот мы на эту тему с ним долго долдонили, и в конце концов… Нет, долго говорили о том, чтобы писать прошение о помиловании. И я ему говорил, что уехать, отсидев четыре года, я уже дозрел, а чтобы писать прошение о помиловании – еще нет. Он сказал: «Ну что же, будем сидеть еще четыре года». Я говорю: «Ну, будем сидеть». Дальше я вижу, что он не прекращает разговор. И, измочалившись, он перешел к другому: «Хорошо, тогда напишите обязательство, что, будучи освобожденным, не будете нарушать законодательство». «Да что за чушь?! – говорю. – Почему эту чушь надо писать – обязуюсь не быть преступником? С какой стати? Тем более если я уеду за границу, что вам это обязательство?» И тут он говорит: «Понимаете, это же Верховный совет, им нужна какая-то бумажка – как освободить. Если УДО, у вас постановления о нарушении дисциплины…» В общем, на это я согласился, думаю: снявши голову, по волосам не плачут.
Тем не менее я написал больше, чем он просил. Я написал так: «Прошу Верховный совет освободить меня от дальнейшего пребывания в лагере, от наказания. Со своей стороны, будучи на свободе, обязуюсь не нарушать советских законов, каково бы ни было мое к ним отношение» (смеется). То есть я еще больше взял на себя обязательств! И он говорит: «А это зачем? Это уберите!» Но, уступив в главном, я за это уцепился и не уступал. И он махнул рукой – и все. Как я понял, они действительно потом уже и не читали, кто там что напишет, а есть заявление – давай, нет заявления – пусть еще посидит пока. В частности, [Валерий] Сендеров написал, что он обязуется выполнять законы, если они были приняты или утверждены Первой Государственной думой (смеется). И ничего, прошло, есть заявление – и ладно. Вот Хрущев без придури выпустил тогда – и все. А эти вот еще терзали людей: пиши это, пиши то. Они сами, правда, плохо соображали, что делать.
И когда все порешили, он говорит: «Вот вам анкета в Израиль». У них всегда запросы лежали, если надо. Я посмотрел на анкету и говорю… А уже дело к утру близилось, он приехал вечером, и ночь мы с ним сидели. Я ему говорю: «Все, я не в состоянии что-то делать, я не могу заполнить ее. Я думаю, давайте я эту анкету подпишу, а вы жене ее отдадите, она ее заполнит». Я видел реально, что ему нужна анкета, и если я уже согласился… Вот так и было сделано. Привез он эту анкету жене, а она ее заполняла. Поэтому это все через Израиль делалось.
Вот я думаю: учитывая, что через несколько лет это все рассыпалось, там, внутри-то, они это уже осознавали, уже видели, давно они в свою идеологию не верили, но продолжали сажать. Хрен знает за что сажать! Там еще пытались со мной беседы проводить в лагере, в политчасти: «Вот вы не признаете, что вы виновны… А за что вас посадили?» Я говорю: «У меня такое ощущение, что уже через несколько лет будет непонятно, за что посадили» (смеется). Следствие шло по фонду. И все-таки нет, я думаю, фонд – это был повод. А посадили все-таки за то, что я осознал себя несоветским человеком и не скрывал этого. А вот этого они перенести не могли. Но почему они никак не могли остановиться, когда чувствовали уже в глубине, прикидывали, небось, как они начнут делить все это в стране, и уже конец – вот он, но до самого конца сажали… Жуть! Поэтому еще раз призываю – к людям, которые в этой ситуации находили в себе силы этому идиотическому безумию противостоять, совершенно беззащитные, но отстаивая свое человеческое достоинство, с большой скидкой относиться… Этих людей десятки, сотни были, и это были праведники, я знал их, жил среди них – это был лучший период в моей жизни.