В письме г-же Рузвельт говорится о 20 миллионах расстрелянных или погибших в концентрационных лагерях – число, примерно соответствующее результатам исследований Конквеста, основанным на научном анализе, который оценивает численность жертв сталинского террора с 1930 до 1950 г., по меньшей мере, в 20 миллионов, но считает вероятной гибель еще 10 миллионов человек [674]. Отмечается, что в Советском Союзе едва ли существует семья, хотя бы один член которой в результате репрессий не лишился своей жизни или, по крайней мере, элементарных человеческих прав. В этом отношении показательно открытое письмо «трех власовцев», почти все близкие которых погибли в концлагерях в тайге, тундре и болотах или от голода и которые спрашивают, как можно любить «родину», причинившую им, как и миллионам других русских, такие страдания [675]. По адресу американцев обращено в особенности указание на подлинное содержание Сталинской Конституции 1936 года, прославлявшейся с огромной пропагандистской помпой и представляющей собой не что иное, как «ложь и обман собственного и других народов». Ни одно из провозглашенных там прав не было реализовано, так что советские люди пребывают в состоянии несвободы и бесправия, как ни в одной другой стране мира. То, что действительно происходит в Советском Союзе, ясно видно по продолжающемуся десятилетиями и приостановленному во время войны лишь по тактическим причинам подавлению христианской и других религий, по преследованию и дискриминации верующих Союзом воинствующих безбожников. Священники, включая отца Меандрова, почти все были расстреляны или депортированы в концентрационные лагеря, церкви и монастыри всюду в стране разорены или осквернены превращением в клубы, кинотеатры, скотные дворы или склады.
Меандров высказывается о политике советского правительства по «подготовке большой войны» [676]. Но одновременно он возлагает ответственность на совершенно несостоятельное тогдашнее руководство Сталина за то, что миллионы красноармейцев, отчасти по русскому солдатскому обычаю храбро сражавшиеся, попали в безнадежную ситуацию, в окружение и, наконец, в немецкий плен. Это вызвало у бесчисленных советских солдат решение окончательно порвать с советским режимом. Решающим ни в коей мере не было желание избежать невыносимых условий жизни в немецких лагерях для пленных. В действительности этот мотив в значительной мере отпал, т. к. условия изменились к лучшему, когда и русским было разрешено вступать в формируемые немцами добровольческие соединения. Напротив, подлинный мотив вытекает из не подверженной теперь влиянию большевистской пропаганды оценки советской государственности. Ведь плен, наряду с угнетающими впечатлениями, дал им и возможность «свободно обсуждать друг с другом прошлое и настоящее», так что во многом негативные индивидуальные ощущения при советском режиме слились у них в общую негативную картину положения на их родине. Последней каплей стала позиция, занятая советским правительством в отношении миллионной массы своих посланных на гибель солдат.
Показательно, что ответственность за бесчеловечные условия, в которых находились советские солдаты в руках немцев, по меньшей мере до весны 1942 г., возлагалась в первую очередь не на германское, а на советское правительство, т. к. оно, не подписав Женевскую конвенцию и не признав Гаагские конвенции о законах и обычаях войны, намеренно лишило своих пленных всякой международно-правовой защиты и совершенно сознательно обрекло их на гибель [677]. Напоминается о словах Молотова: «Советский Союз знает не военнопленных, а лишь дезертиров Красной Армии», как и о приказе № 27 °Cтавки Верховного Главнокомандования от 16 августа 1941 г., угрожавшем всем советским солдатам, которые сдавались в плен, уничтожением и привлечением к ответственности членов их семей. В письме комиссии американской 3-й армии и аналогично в письме г-же Рузвельт почти дословно приводится более поздняя формулировка Солженицына [678]: «Каждое государство в мире, кроме СССР, проявляет высшую моральную и материальную заботу о своих солдатах, попавших в руки врага, заботится о их пропитании и организует почтовое сообщение с близкими через Международный Красный Крест. Только русские, лишенные по произволу Сталина всякой помощи, обрекаются на массовую гибель в лагерях военнопленных и со страхом узнают, что их семьи на родине подвергаются репрессиям и советское правительство готовит им возмездие». Уже советские солдаты, когда-то вернувшиеся из финского плена, были расстреляны или обречены на медленную смерть в концентрационных лагерях. Поэтому у оказавшихся в руках немцев красноармейцев, которых советское правительство предало и покинуло, больше не было иного пути к возвращению на родину, чем «путь вооруженной борьбы» против системы советской власти.
В исторической интерпретации Освободительное движение генерала Власова предстает как продолжение движения сопротивления, которое существовало с 1917 г. и вновь и вновь проявлялось в восстаниях на Украине, в Белоруссии, на Кубани, на Кавказе, на Алтае, в Средней Азии и в других местах. То, что оно организовалось на немецкой стороне, в известном смысле в лагере врага, обосновывается полной бесперспективностью вооруженной борьбы изнутри перед лицом совершенной системы контроля и террора, а прежде всего тем обстоятельством, что лишь Германский рейх, воевавший с Советским Союзом, был в состоянии оказать необходимую помощь. Но Русское освободительное движение не стало при этом творением немцев. Меандров, правда, признает, что для обеспечения главной цели пришлось пойти на некоторые тактические компромиссы. Но он твердо выступает против обвинения, что вынужденный в неблагоприятной исторической ситуации союз с немцами скомпрометировал движение как таковое. В «Записках смертельно отчаявшегося человека» [679] говорится: «Мы готовились к борьбе как Третья сила. Немцам мы не помогали! В то время, когда мы собрали свои силы, им не мог помочь ни Бог, ни дьявол! Условия нашей борьбы были невероятно тяжелыми и сложными». Кроме того, как показал еще Пражский манифест, по политической программе Русское освободительное движение в корне отличалось от национал-социалистической Германии. «Генерал Власов, – говорится далее, – преследовал не немецкие нацистские интересы, а только интересы русского народа». Если Меандров пытается создать впечатление, будто основание КОНР и РОА в ноябре 1944 г. было сознательно предпринято лишь в момент, когда поражение Германии стало уже абсолютно несомненным и все надежды возлагались на западных союзников, то это не совсем соответствует исторической реальности. Но то, что Гитлер и политическое руководство Германии годами препятствовали созданию русского национального движения, что они и после Пражского манифеста относились к нему с недоверием и всеми средствами пытались использовать его исключительно в собственных целях, не нуждается в доказательствах. Меандров и другие авторы могли по праву сослаться на то, что в конечном итоге армия генерала Власова, которую чехи естественным образом призвали на помощь в тяжелейшей нужде, воевала в Праге против немцев. Что означал такой образ действий в отношении немецких союзников, упоминать в этой связи было не обязательно.
Поначалу, с точки зрения американского командования, казалось достаточно существенным, что власовские солдаты отправились к ним в плен еще до момента немецкой капитуляции. По этой причине на американской стороне чувствовали себя обязанными предоставить им статус военнопленных, «поскольку они капитулировали до Дня Победы в Европе» [680]. Ведь представители американской армии, для которых соблюдение международно-правовых норм еще представляло нечто само собою разумеющееся, как гласят русские свидетельства, «неоднократно» и, конечно, из лучших побуждений заявляли, «что мы находимся под защитой американской армии и нам не нужно беспокоиться». Первоначальное спокойствие Меандрова могло вызываться такими заявлениями и, возможно, также тем, что он едва ли сомневался в том, что Соединенные Штаты, выступающие за свободу и демократию, окажутся в состоянии «отличить бандитов от политических борцов и взять последних под свою защиту». Разве нельзя было выдвинуть против выдачи и некоторые политико-исторические аргументы, например, тот, что ведь и США были обязаны своим возникновением государственной измене, отпадению от британской короны? И разве Маркс и Энгельс или позднее Ленин, Троцкий и другие большевистские вожди когда-то не получили за границей политическое убежище и даже возможность политической подготовки революционного переворота? Почему, можно было также спросить, советское правительство, которое в 1941 г. заклеймило миллионы своих солдат, попавших в руки врага, как изменников и годами оставляло их на произвол судьбы, через годы внезапно проявило к ним столь заметный интерес? Почему появились заявления уполномоченного Совета Народных Комиссаров по делам репатриации генерал-полковника Голикова, лживость которых была очевидна всем: «Советское правительство, партия Ленина – Сталина ни на минуту не забывали своих граждан, страдающих на чужбине» и «Родина встречает перенесших многие испытания сыновей и дочерей, которые возвращаются из фашистской неволи, вниманием и заботой»? [681] С другой стороны, то, что власовское движение характеризовалось как бандитизм, не было лишено и определенной логики, т. к. бандитами назывались до сих пор все подлинные или мнимые противники: Деникин, Врангель, Колчак, Юденич, точно так же, как соратники Ленина – Троцкий, Рыков, Зиновьев, Бухарин, как Тухачевский и все остальные, кого уничтожил Сталин. Власовцы должны были выглядеть предателями и бандитами – этот ответ приводится в письме г-же Рузвельт, – чтобы добиться их выдачи. А выдача, с точки зрения советского правительства, безусловно необходима, т. к. оно не может терпеть за пределами сферы своего влияния людей, которые в состоянии по собственному опыту оценить подлинную природу сталинского режима. Аргументация все больше выливалась в отчаянный призыв к человеческому чувству ответственности американцев за спасение тех, кто им добровольно сдался и кто теперь не просил больше ни о чем, кроме «справедливости, человеческой любви, гуманности». Так, власовские солдаты заявляли о своей готовности трудиться в любом указанном им месте, превратить «бесплодные пустыни и неосвоенные земли» в «плодородные поля и сады», «прокладывать каналы» и «обрабатывать землю» – делать все, чтобы избежать выдачи [682]. Меандров сначала использовал все свое влияние, чтобы удержать вместе остатки РОА и воспрепятствовать индивидуальному бегству, которое должно было производить впечатление признания вины. По его убеждению, было необходимо выдержать начатую борьбу «с честью, правдиво, так, каковы были наши идеи». С тех пор прошло 8 месяцев, и, судя по всему, что просачивалось за колючую проволоку, оставалась лишь слабая надежда на уступки властей, державших их под стражей. Моральная стойкость пленных, которые в течение месяцев витали между надеждой и страхом, к началу 1946 г. была исчерпана. Поэтому в заявлениях последнего периода вновь и вновь идет речь о самоубийстве и смерти как последнем выходе. Нужно быть готовыми умереть, если больше нет законной свободы, писал Меандров, «достойно и спокойно умереть с твердой верой, что наша правда в конце концов победит и русский народ… будет свободен». Это были не пустые слова. Один из тех, кто так думал, врач Быстролетов, в течение месяцев полный твердой решимости покончить со своей жизнью, вскрыть себе артерии или, в крайнем случае умереть от голода, несмотря на американский надзор, как и многие другие, совершил самоубийство перед выдачей, потрясающим образом доверив свои мотивы дневнику [683]. Для русских ситуация была невыносимой. В написанном непосредственно перед выдачей в феврале 1946 г. письме «Спасите наши души» говорится: «На территории, где развевается звездный флаг свободы, мы вынуждены осколками стекла убивать наших жен и детей, вскрывать себе вены, чтобы не возвращаться в красную Москву». То, в каком душевном состоянии находились русские пленные в начале 1946 г., вытекает из слов Меандрова, сказанных владыке Николаю. «Когда ложишься спать, – объяснил он глубоко возволнованным голосом, – то сначала проверяешь, где бумажник, чтобы в смерти от бритвы найти спасение от выдачи живьем в руки Советов» [684]. Страх перед физическими и психическими муками, которые, как считали они все, будут предшествовать смерти в Советском Союзе, был причиной предпочесть самоубийство депортации. «Выдача равносильна смерти, – говорилось там, – но смерти с муками и издевательствами». Кроме того, для Меандрова как порядочного человека была невыносима мысль, что его сначала еще заставят «предать и осквернить свои идеалы».