Одетый мохнатым лесовиком, завесивши чело берестяною раскрашенною харей, пробрался Никита с шайкою ряженых в терем Вельяминова, долго плясал и блеял, переходя из горницы в горницу, разыскивая ее, и мало не испугал: ойкнула, когда страшнорожий лесовик схватил за руку и повлек за собою в темный угол и на сени. Понявши, кто с нею, она сама утянула его в укромную боковушу, пустынную в этот час, в ту самую, где они встретились когда-то впервые, в день смерти старого тысяцкого Василья Протасьича.
Никита откинул личину, властно приник губами к ее губам. Она поняла что-то, отстранилась, поглядела встревоженно и заботно. Долго сидели потом молча, и Никита сжимал ее руки в своих, и все не мог отпустить, и все не мог повестить то, с чем пришел нынче в высокий вельяминовский терем. Наконец отпустил и, не глядя на нее, не слушая ее слов (она говорила что-то, о чем-то прощала), достал с шеи мешочек на кожаном гойтане, открыл, вытащил оттуда, стараясь не помять, драгоценные старинные серьги, те самые, дедовы, развернул берестяную скрепу и ветхую шелковую тряпицу, почти уже истлевшую, освободил два маленьких сиротливых солнца и вложил ей в потную прохладную ладонь. Она что-то продолжала баять, а он не слышал – как оглох. Только смотрел на нее. Наконец выговорил:
– Деда мово, Федора Михалкича! А ему княжна подарила тверская. За любовь. Вот! Дарю их тебе. Для тебя и берег всю жисть. Свидимся ли, нет, не ведаю. Може, и напоследях я с тобою, дак… Прими, словом!
Она глядела на него, продолжала глядеть, и слеза медленно скатывалась у нее по щеке.
– Ежели ты на худое решился… – прошептала.
Жестко усмехнул Никита, повторил: «Спрячь!» – и она, испуганно глянув ему в лицо, начала заворачивать было дареные сережки. Но вдруг остановилась, подумала и, сузив глаза, подняла руки, расстегнув, вытащила из ушей свои серебряные, отложила, а потом бережно вставила в розовые нежные мочки ушей Никитов подарок. Продела, повозившись с затвором, повернула ухо к Никите: «Застегни!» – и он, дрожащими руками прикасаясь к ее ушам, голове, шее – и от каждого касанья начинала кружить голова, – грубыми пальцами своими застегнул наконец крохотный замочек сережки. А она, вся заалев, вложила в ухо другую и опять, уже молча, повернула ухо к нему.
За этим делом и застал их обоих Василь Василич Вельяминов. Когда хлопнула дверь, Никита, понявший разом, кто вошел, все еще возился с сережкою. Он чуть вздрогнул (и она ощутимо вздрогнула), но не обернулся даже, пока не застегнул серьги. И тогда лишь откинулся на лавку, оглядев в полутьме покоя мрачный лик старшего Вельяминова.
Боярин стоял, фыркая, словно конь, перед этими двумя, что застыли на лавке, и не знал, что совершить, сказать, крикнуть, ударить ли… Сел наконец. Вымолвил:
– Здравствуй!
– Здравствуй и ты, Василь Василич! – отозвался Никита.
– Гляжу, обнова у тебя? – вопросил насмешливо Василь Василич, глядя на Наталью Никитишну.
– Никита подарил! – отмолвила она, вся заалев, но смело глядя в очи боярину.
– А у тебя отколь? – перевел Вельяминов тяжелый взгляд на Никиту.
– Родовое! – строго отмолвил тот. – Деда моево!
– А прикажу снять? – вопросил Василь Василич. Наталья Никитишна побледнела, потом вспыхнула.
– Ты поди, донюшка! – сказал Никита, назвав ее неведомо как сорвавшимся с уст ласковым именем. Встал, перекрестил Наталью Никитишну и при боярине, будто и не было того в горнице, привлек к себе и крепко поцеловал. – Иди!
Сам поворотил к Вельяминову и уже не глядел, пока за спиною не захлопнулась (не вдруг) тяжелая дверь. Тогда лишь сказал:
– Мой дедушко, Федор Михалкич, дарственную грамоту на Переяслав привез князю Даниле Лексанычу. Вот! Был доверенным человеком у князя Ивана Митрича, самым ближним! И у князя Данилы был в чести. Без еговой помочи полвека назад и Акинфа Великого под Переяславом не разбили бы! И серьги те получил дедушко мой во Твери, от сестры Михайлы Святого! Не советую тебе, боярин, снимать тех серег! Погину я коли, тогда сватай! Неча ей во вдовах сидеть! А серьги – не тронь, понял, Василь Василич? Може, и с тобою я толкую напоследях, а только – помни о том!
Никита пошел было к двери.
– Куда ты? – окликнул его Вельяминов. – Поймают! Сядь, тово!
– Сделай, боярин, чтоб не поймали. Тебе же лучше! – возразил Никита, останавливаясь, но не садясь, и вопросил в свой черед: – Сюда-то почто пришел, донесли, поди?
Вельяминов кивнул головою, повторил тише, просительнее:
– Сядь, Никита, поговорить надо с тобой! Али я не ведаю чего…
– Не ведаешь, боярин! – перебил его Никита, все так же не садясь. – И не нать ведать тебе! Мое то дело! Услышишь когда, знай: Никита Федоров совершил. А и тогда молчи!
Вельяминов смотрел на него понурясь, словно бы гнев, молча истаивая в нем, обращался в великую смертную усталость. Совсем уж не по веселому нынешнему празднику. Поглядел в очи бывшему своему старшому просительно и скорбно. Попытался пошутить с кривою усмешкой:
– Баешь, не надо тебе и смерти торопить, сам найдешь, старшой?
– Сам найду! – серьезно отмолвил Никита.
Вельяминов повесил голову, глянул исподлобья:
– Ты меня прости за то сватовство!
– Уже простил, боярин, не то – не было бы меня здесь! – твердо отозвался Никита и, постаравшись смягчить, сколько мог, голос, присовокупил: – Прощай, Василь Василич! Коли што, и ты меня лихом не поминай!
Вышел, едва не забывши накинуть берестяную харю на лицо.
В покой тотчас засунулась весело-готовная рожа стремянного, глазом поведя, извивом брови показав: мол, надобно взять бывшего старшого, дак возьмем немедля!
Вельяминов взгляда не принял, поманил пальцем. В недоуменно вытянувшуюся морду ратника поглядев угрюмо и тяжело, показавши тому перстом на лавку, молча сесть приказал и только одно вымолвил погодя:
– Охолонь.
Святки кончились. Минуло Крещение. Кмети, взостренные Никитою, недоумевали: чего медлит старшой? Но Никита уже не медлил – ждал. Он не имел права отправлять на плаху всю свою ни в чем не виновную дружину.
Один раз не сотворилось по дороге в Красное. Другой – едва не совершило на Воробьевых горах.
Третьего февраля Хвост надумал отстоять заутреню у Богоявления. Никита со своею дружиной был как раз в стороже, и его словно стукнуло что по темени: теперь!
К Богоявлению подъехали в разгар службы, столпились за оградою. Никита глянул – четверо молодцов хвостовских, с коими тот никогда не расставался, были в церкви.
Никита, стянув шапку и перекрестясь, полез сквозь толпу. В жарком от люду каменном нутре церкви было не пропихнуться. Облаком плыл ладанный дым. Гремел хор. Никита, не обращая внимания на недовольные взгляды, тычки и щипки, долез-таки до боярина. Как вызвать его одного на улицу, сочинил на ходу. Единственный сын Алексея Петровича (и, как единственный, забалованный боярином вдосталь) был яровит до женок, и на этом-то, пробираясь сквозь толпу, и решил сыграть Никита. Пристроясь у локтя боярина – тот недовольно повел глазом, узнал, – Никита шепнул:
– Грех, батюшка, у Василья твово с бабою. Мотьку порезал, кажись! (С кем из дворовых спит молодой Василий Хвост, знали, разумеется, все ратники.) Хвост побурел. Вращая глазами – не услыхал ли кто? – воззрился вокруг, а Никита тем часом, прямо и озабоченно глядя на царские врата, подсказывал:
– Не зови никоторого! Замажем. Я с верными ребятами, конь у крыльца.
Хвост, махнувши своим – оставайтесь, мол! – начал протискиваться к выходу. Все остальное совершить было уже полдела.
На паперти Хвоста подхватили под руки Матвей с Видякой. Живо подвели боярского коня. Скоро, расталкивая нищих, несколько верхоконных устремились в сторону Кремника.
Хвост было хотел что-то спросить (путь к его терему, на Яузу, лежал совсем в другой стороне), но Никита – ему уже сам боярин почти перестал быть интересен, важнейшее теперь стало: не увидел бы кто! – лишь отмолвил сквозь зубы, не поворачивая головы:
– Надо так!
У лавок, под высокою амбарною стеною, приодержали коней. Догонявшие их ратники Никитиной дружины сгрудились вокруг.
Никита плотно подъехал к боярину и молча обнял его за плечи левой рукою, правою доставая длинный охотничий нож. Улица была пустынна, весь народ в эту пору был у заутрени.
Боярин, еще ничего не понимая, вскипел, вцепился правою дланью в руку Никиты, мысля сбросить ее с плеча и закричать, но Никита, уже обнаживший нож, коротко размахнулся и вонзил его боярину в ожерелие близ горла по самую рукоять.
Алексей Петрович прянул, разом теряя силы, оборотил недоуменный, вытаращенный взор к Никите, прохрипев:
– Изменник!
Он еще силился освободить плечи, бился в руках. И Никита, вытащив нож – кровь сразу хлынула с бульканьем, заливши всю грудь боярину, – не расцепляя зубов, отмолвил:
– Не изменник я! С тем и поступил к тебе, штоб убить! – И, рванув тучное тело Хвоста за шиворот к себе, чтоб было погоднее, вновь погрузил нож по самую рукоять, в этот раз достав сердце.