Когда разразилась Вторая мировая война, мобилизационные планы 1914–1918 гг. были извлечены из пыльных ящиков — иногда в буквальном смысле слова, поскольку те, кто теперь отвечал за ведение войны, отправлялись за советом к своим предшественникам, которые были еще живы. Независимо от того, был ли режим коммунистическим, фашистским или либеральным, все государства поспешили взять под контроль средства производства или, если они уже обладали этим контролем, усилить его еще больше, введя полицейский надзор на предприятиях и назначив драконовские наказания для «бездельников». Можно даже утверждать, что такие «демократические» страны, как Великобритания, сумели зайти дальше и быстрее, чем «тоталитарные» страны, такие как Германия, Италия и Япония. Ни в одной из этих трех стран не было выборного правительства, и несмотря на полицейский аппарат в их распоряжении, по крайней мере, вначале они опасались требовать от собственного населения слишком больших жертв[608]. Как бы то ни было, бюрократический аппарат снова стал увеличиваться. Количество федеральных служащих в США возросло с 936 тыс. в 1933 г. до 3800 тыс. в 1945 г., хотя половина из них была уволена после войны. В Великобритании всего лишь одно вновь созданное Министерство продовольствия расширилось от 3500 чиновников в 1940 г. до 39 тыс. в 1943 г., но штат его был сокращен сразу после окончания военных действий. К концу 1943 г. сложилась такая ситуация, когда теоретически и по большей части на практике нельзя было добыть ни грамма сырья, произвести ни одной гайки до получения разрешения правительства, согласно которому это было необходимо для ведения войны.
Теперь, когда государства, наконец, достигли успеха в своем завоевании денег, полученная абсолютная экономическая власть дала им возможность сражаться друг с другом в масштабах и со свирепостью, невиданных ни раньше, ни позже. Централизованное планирование и централизованное управление, практикуемые в больших или меньших размерах, позволило производить и отправлять в бой прямо с конвейера сотни тысяч танков и самолетов. В то время как бизнес, подпитываемый гигантскими государственными контрактами, часто получал такие же гигантские прибыли, воздействие на жизнь простых людей в большинстве стран может быть лучше всего описано мрачной карикатурой на Вторую мировую войну из романа Оруэлла «1984 год»: «Всегда ли так неприятно было твоему желудку и коже, всегда ли было это ощущение, что ты обкраден, обделен?.. Сколько он себя помнил, еды никогда не было вдоволь, никогда не было целых носков и белья, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты — нетопленными, поезда в метро — переполненными, дома — обветшалыми, хлеб — темным, кофе — гнусным, чай — редкостью, сигареты — считанными: ничего дешевого и в достатке, кроме синтетического джина»[609].
Путь к тотальной войне
Концентрация всей экономической власти в руках государства не была бы необходима и не оправдывала бы себя, если бы ее главной целью не было установление порядка, с одной стороны, и ведение войн с соседями — с другой. Уже Гоббс, человек, который в действительности изобрел государство, был готов пожертвовать любого рода свободой (включая в особенности свободу мысли) ради достижения мира. С его точки зрения, любое правительство было лучше, чем отсутствие правительства. Пережив две тотальных войны на протяжении одного поколения и воочию убедившись, чего государства и правительства действительно могут достичь на пути войны и разрушения, если захотят, нам, вероятно, лучше судить об этом.
Как отмечалось в предыдущем разделе, вскоре за учреждением института современного государства последовали события, которые в целом получили известность как «революция в военном деле»[610]. До сих пор ни один европейский правитель не имел более нескольких десятков тысяч человек под своим командованием. Так, в битве при Рокруа, которая в 1643 г. привела к тому, что роль самой могущественной державы того времени перешла от Испании к Франции, участвовали в общей сложности всего лишь 48 тыс. человек. Тремя десятилетиями позже войска, собираемые Людовиком XIV и его соперниками, уже исчислялись сотнями тысяч. Такой рост не мог продолжаться непрерывно, и на протяжении XVIII в. в масштабах наземных боевых действий наблюдалась стагнация. Битва при Малплаке (1709), в которой с обеих сторон приняли участие в общей сложности 200 тыс. французских, имперских, британских и голландских солдат, стала самой крупной в европейской истории до Наполеона, в то время как армии Людовика XV, с которыми он вел Семилетнюю войну, были едва ли больше, чем войска его прадеда, Людовика XIV[611].
Если масштаб военных действий на суше не сильно увеличился, то XVIII в. засвидетельствовал всплеск военных операций на море. Главными морскими державами XVII в. были Испания (которая до 1660 г. была заодно с Португалией) и Голландия; но теперь их флот выглядел бледно на фоне британского и французского. Поставленные на прочную организационную основу такими людьми, как Сэмюэль Пипе и Кольбер, британский и французский флоты в разное время имели от 50 до 150 так называемых линейных кораблей. Каждый из них имел водоизмещение примерно 1 тыс. т. и был оснащен бронзовыми пушками в количестве от 80 до 120, каждая из которых весила до 3 т, не говоря уже о бесчисленном количестве менее крупных судов, называвшихся по-разному и использовавшихся для различных целей, от доставки донесений до действий на морских коммуникациях противника[612]. Обеспеченные навигационными приборами, такими как секстант, которые значительно превосходили все ранее известное в истории, эти парусные армады впервые дали своим владельцам возможность почти неограниченного передвижения. Вскоре не осталось ни одного континента и ни одного моря, на котором они не сразились бы друг с другом, часто в довольно значительных масштабах, когда десятки французских, британских и испанских кораблей сталкивались в водах Дальнего Востока или островов Вест-Индии. Таким образом, война за испанское наследство открыла эпоху глобальной войны — эпоху, которая, возможно, только теперь подходит к концу благодаря распаду одной из так называемых сверхдержав и растущему нежеланию других жертвовать своими молодыми людьми.
Тем временем масштабы и интенсивность войны на суше оставались сравнительно ограниченными. Возможно, отчасти это происходило из гуманистических побуждений, возникших как реакция на ужасы Тридцатилетней войны. Монтескье, воплощавший в себе все самое лучшее в просвещенческой мысли, писал в своем «Духе законов», что в мирное время народы должны делать друг другу как можно больше добра, а в военное — наносить как можно меньше ущерба. Но главным образом ограничения, налагавшиеся в XVIII в. на ведение войны, были результатом политической структуры каждого из основных воюющих государств. Установив свою власть над народом, нередко силой, правительства (за исключением британского и лишь до некоторой степени) знали, что они не представляют народ. Поэтому они опасались налагать на людей невыносимое экономическое бремя, вводить всеобщую воинскую повинность или раздавать оружие: всегда существовала опасность, что армия, собранная и вооруженная таким образом, может пойти против своих правителей вместо того, чтобы сражаться за них.
Армии XVIII в., состоявшие из людей, не чувствовавших никаких обязательств перед государством, которому они служили, — «грязь нации», как сказал однажды французский военный министр, граф Сен-Жермен[613], — могли держаться только на жесткой дисциплине под строгим наблюдением офицеров-аристократов. Необходимость поддержания дисциплины, а также некоторые технические характеристики используемого оружия требовали, чтобы войска передвигались и вели бой в довольно плотном строю, наступая сомкнутыми рядами плечом к плечу. Из необходимости такого построения в свою очередь вытекало, что войска было трудно использовать в мелких стычках, в погоне, на холмистой или лесистой местности, а также ночью. Кроме того, существовали ограничения в том, что касается материального обеспечения. Зависимость армий XVIII в. от «пуповины линий снабжения» часто преувеличивалась; однако, действительно, большинству солдат нельзя было доверить заниматься фуражировкой самостоятельно, и это происходило лишь под строгим надзором унтер-офицеров, которые обычно образовывали кордон вокруг них. Но даже если солдатам можно было доверить это дело, во многих регионах плотность населения была недостаточна для того, чтобы вести там широкомасштабные военные операции[614].
Битвы XVIII в. могли быть столь же кровопролитными, как в любое другое время. Как правило, не предпринималось никаких попыток использовать укрытия или маскировку; войска, выстроенные в длинные ряды, сходились друг с другом под барабанную дробь со скоростью ровно 75 шагов в минуту, останавливались на расстоянии, когда они могли видеть белки глаз друг друга, и начинали стрелять. В результате за какие-нибудь шесть или восемь часов потери могли составлять до трети личного состава[615]. С другой стороны, солдаты стоили дорого, а битвы были рискованными. Поэтому такие полководцы, как Тюренн и маршал де Сакс, проводили целые кампании во взаимных маневрах, вступая лишь в мелкие стычки с противником, чтобы развеять скуку от постоянных маршей и контрмаршей; де Сакс даже написал, что хороший генерал за всю карьеру может ни разу не побывать в сражении. Кроме того, существовало представление, что безопасность каждого государства зависит от тщательного баланса сил со всем остальным. Следовательно, считалось, что в войне не следует заходить слишком далеко[616] или доводить дело до полного уничтожения противника; и действительно, ожидаемая возможность того, что это может случиться, часто приводила к аннулированию союзов и созданию новых. Война была вопросом оккупации того или иного района, той или иной провинции в Европе или, что еще чаще — на других континентах, где происходили наиболее значительные столкновения.