– То ведаю! – угрюмо отмолвил Василий. – Но ежели меня надобно судить за любовь ко мне слуг моих верных… Ибо ни делом, ни помышлением…
– Делом – нет! – прервал Вельяминова Алексии. – А о помышлениях своих, Василий, ты должен и будешь говорить с отцом своим духовным! Ступай, но помни, что суд еще будет и над тобою, и над тестем твоим, ибо общий голос Москвы требует сего!
Боярин, шатнувшись, вышел. Алексий понимал, конечно, выказав последнюю угрозу свою, что судить и осудить Вельяминова будет зело непросто, а может быть, и невозможно, и теперь, оставшись один, задумался. Труднота, сугубая труднота заключалась еще и в том, что Вельяминов был по-своему прав. Покойный князь Семен Иваныч никогда бы не вручил тысяцкое Алексею Петровичу Хвосту. И еще напомнилось константинопольское дело злодея Апокавка, коего Кантакузин пощадил на горе себе и империи.
Самое правильное было в толикой трудноте выждать, однако не прекращая дела совсем, а тем часом заняться важнейшим из того, что предстояло ныне: разрешением спора тверских князей, коих Алексий особою грамотою вызывал на владычный суд, тем паче что, только урядив с Тверью, совокупными силами двух княжеств можно было пытаться воротить Ржеву, захваченную Литвой.
Днями Алексий, получив подтверждающие грамоты из Твери и Кашина, выехал во Владимир.
Никита чувствовал себя как приговоренный к казни, получивший внезапную отсрочку, после которой, и неизвестно когда, его все равно казнят. Его никто не схватывал и не ковал в железа, о нем, казалось, забыли. И потому сами ноги в конце концов повели его туда, куда он не чаял больше зайти никогда в жизни – в терем Вельяминова.
Никита последние дни совсем перестал следить за тем, что происходит и что говорят в Москве. Дела дружинные переложил на Матвея, сам же безразлично отстаивал свои часы в стороже, а после, ежели не шатался по Кремнику, заваливал на полати спать. Ратные не трогали Никиту, молчаливо и уважительно понимая, в коликой трудноте находится их старшой. (О том, что Никиту вызывал к себе Алексий, конечно, узнали назавтра же, но поскольку из ратников не тягали боле никоторого, стало и без слов понятно, что старшой всех их спас, принявши вину на одни свои плечи.) Не ведал Никита поэтому, что колгота на Москве восстала пуще прежнего и что Вельяминова с тестем уже открыто обвиняли в убийстве едва не все. Споры и ссоры велись токмо вокруг того, прав или не прав был Вельяминов, разделавшись с супротивником.
Не ведал Никита и другого, что накануне егова быванья к Василь Василичу приехал тесть Михайло Александрович (у которого до сих пор не пропали дедовы родовые села на Рязани, взятые было на себя Олегом, но отданные, по миру, назад) и предложил спешно, пока путь, бежать на Рязань.
– Чего ждать? – толковал тесть. – Грамоты у меня получены с Переславля-Рязанского, примут! Обласкают ищо! Там отсидимся, гляди, и утихнет колгота, а тут и на Болото угодить ныне мочно!
И у Василь Василича, который после Алексиева предупреждения ежеден ждал нятья и суда, разом подкосило волю. Торопливо и суматошно он начал собирать добро, поднял жену, собрал всех сыновей и теперь с ближниками и слугами тайно готовил побег.
Никита, попав в терем, узрел, что все переворошено кверху дном, бегают захлопотанные слуги, и сначала решил было, что кто-то помер (сердце захолонуло: не Василь Василич ли?). Но тотчас, по неосторожно брошенному слову сенной девки, и выяснилось, что суета – отъездная.
В бестолочи сборов никем не остановленный Никита проник до верхних горниц и впервые в жизни отворил двери той светелки, где помещалась она. Натальи Никитишны не было. Он велел, негромко, но строго, кинувшейся встречь девке разыскать госпожу, а сам, присев на край лавки, начал разглядывать с неясным самому себе чувством умиленного удивления вдовий покой со светлым, бухарской голубой зендяни пологом кровати, с резною прялкою и рукоделием, оставленным у окна на небольшом столике с пузатыми смешными ножками, рассматривал расписные поставцы, окованный морозным железом большой сундук и умилительные здесь, в боярских хоромах, деревенской работы половички на чисто – добела – выскобленном полу. Приметил и кожаный переплет книги (верно, сборника Житий) на полице среди расписной ордынской глазури, и берестяной туесок, верно, с моченой брусникой, и даже горшок с крышкою, выглядывающий из-под полога кровати, от коего он поскорее, стыдясь, отвел взор. От натопленной изразчатой печи (топили оттуда, со сеней) струило теплом, и на всем лежала нерушимая тишина опрятного женского, почти монашеского одиночества.
Наталья Никитишна возникла в дверях как-то враз, мало не испугав. Вгляделась, кинулась на шею, крепко зажмурясь, произнесши единое только слово: «Жив!» Пробормотала, пока Никита потерянно тискал ее плечи:
– Ни в какую Рязань не еду, останусь с тобой!
Тут только сообразил Никита, что за кутерьма в доме.
Посадила на лавку, огладила кудри молодца, повелела:
– Пожди!
И вот он снова ждет, волнуясь и уже догадывая, что она пошла к самому Василь Василичу и с минуты на минуту в горницу вступит боярин, а там… Дальше воображение вовсе отказывало Никите, и он, изо всех сил стараясь не думать ни о чем, просто сидел и ждал.
Вновь открылась дверь. Никита встал, почуявши, как разом пересохло во рту. Наталья Никитишна вошла с прямою складкою меж бровей, недоступная и прямая. За нею, нагнув голову, вступил в горницу, разом содеяв ее маленькою, Василь Василич. За ним медведем влез Михайло Александрыч. С отдышкою, светлыми старческими глазами нашаривши Никиту, вопросил: «Етот?» И на миг почуялось Никите, что его попросту убьют, вытащат труп и зароют где-нито в саду. («Ну и пусть!» – решил он сам о себе.)
– Пришел за наградою? – укоризненно уронил Василь Василич.
– Каков молодец, а?! – покачал головою, отдуваясь, Михайло, глядя на Никиту не как даже и на человека – на место пустое в тереме, испачканное нехорошим чем.
(«А ты, сволочь, Олегу Лопасню сдал, а теперя и сам бежишь на Рязань!» – жестко про себя подумал Никита, бледнея от горечи и злобы.) Наталья Никитишна стала у печки, стянув за концы платок на груди, вымолвила глубоким, непохожим голосом:
– Режьте. Не еду в Рязань!
Михайло махнул рукою Никите: выдь, мол, ты лишний!
Никита, зверея, сжимая кулаки, на плохо гнущихся ногах медленно подступил к Михайле. Тот воззрился недоуменно, выдохнул:
– Ты мне кто?
– Никто я тебе! – звонко и страшно крикнул Никита и вырвал, безумно глядя в оплывающее лицо старика, булатный нож. Лязгнула сталь – Вельяминов тоже обнажил оружие.
– А тебе, боярин, – медленно произнес Никита, оборотив лицо к Василь Василичу, – и вовсе в стыд на меня оружие подымать!
Василь Василич глядел, сузив очи, и сабля дрожала в его руке.
И тут Наталья выкрикнула резко, внадрыв:
– Будет! Не смейте! И ты! – и грудью пошла на клинки. И оба мужика отступили и спрятали оружие.
Михайло Лексаныч вдруг сел, вынутым платом отер взмокшее чело и иным уже голосом и словом иным вымолвил:
– Дурень. Я тебе добром. Ты кто будешь-то? Сказывай! Старшой, а роду какого? Ить она мне племянница, чуешь? Сам уступи, ну?
И тут снова заговорила Наталья:
– Вота што, дядя! И ты, Василь Василич, послушайте оба меня! Ведаю я речи, что промеж вас велись в тереме этом! Ведаю, что сами хотели убить Алексея Хвоста. Ведаю! – гордо и бешено выкрикнула она в лицо Вельяминову.
– Никита Федоров вас обоих, может, от плахи спас, а вы! Стыд! Мне, бабе, за вас обоих стыдно! Не девка я! Вдова! Воля моя: хочу – в монастырь уйду! Не воспретите мне никоторый! Единого ты верного слугу своего, единого!.. Он ведь на смерть, на плаху шел, и теперича невесть ищо, казнят али нет! Ему, может, и веку уже не осталось, а вы… Звери! – выдохнула она, закрывши лицо ладонями, и зарыдала.
Вельяминов стоял, как бык, наклонивши шею, не ведая, что вершить. Михайло молча развел руками: мол, не знаю сам, как тут и быть теперя!
Наконец Василь Василич, решившись, поднял голову:
– Грех мой! – сказал. – Выдь на час, Михайло Лексаныч, дай самому с кметем моим перемолвить!
И Михайло с отдышкою, молча полез вон из горницы. На походе остановился прямь Натальи:
– У-у-у! – сказал. – Коза-дереза! – Покрутил головою, хмыкнул и вышел вон.
– Василь Василич! – сказал Никита просто и устало. – Дед мой был возлюбленником князя Ивана Дмитрича Переславского. Ведаешь, что и грамоту на Переслав московскому князю он отвозил. Был и на ратях многих, и самим князем Данилою почтен. И прадед наш Михалко был ратным мужем, из Великого Нова Города самого. Дядя – келарем в Даниловском монастыре. Отец у Богоявленья самим Алексием принят, а до того век был старшим и Кремник рубил. Роду мы не худого! И чести своей не уступим никому! Не для-ради Натальи Никитишны поднял я руку на Хвоста, и не для-ради награды боярской голову свою обрек плахе и топору! В одном ты прав, боярин! Со мною днесь Наталье Никитишне зазорно судьбу свою вязать, да и очень возможет она, – договорил он, горько усмехаясь, – опять остаться вдовою, теперь уже простого ратника Никиты Федорова… Прощай, боярин!