Глава 1. Техноутопизм советской интеллигенции после Сталина
Наш путь – от ковыряющегося гражданина через поэзию машины к совершенному электрическому человеку. Вскрывая души машин, влюбляя рабочего в станок, влюбляя крестьянина в трактор, машиниста в паровоз, – мы вносим творческую радость в каждый механический труд, мы родним людей с машинами, мы воспитываем новых людей.
Дзига Вертов. МЫ. Вариант манифеста [37]
Эмигрировавший из СССР историк и философ Михаил Геллер озаглавил написанную им в 1985 году «историю формирования советского человека» «Машина и винтики» [38]. Аналогия с механизмом отвечала главному тезису Геллера, полагавшего, что ход советской истории определялся «невиданно интенсивной, концентрированной, планомерной атакой тоталитарного советского государства» на человека, которого оно стремилось «превратить в винтик» [39]. По мысли Геллера, все советские вожди, от Владимира Ленина до Константина Черненко, стоявшего во главе государства, когда Геллер писал «Машину и винтики», намеренно содействовали этому производственному процессу. Именно с такой точки зрения Геллер изображает «формирование советского человека» как от начала до конца обдуманный проект, последовательно внедряемый с первых дней советской власти. В одном месте он называет коммунистическое правительство «созидателем», а советские государственные институты – его «инструментами», внося демиургические коннотации в свою интерпретацию истории [40].
Понимание истории в «Машине и винтиках» – яркий пример «эффекта секретности», если воспользоваться выражением Жака Деррида, то есть укоренившейся в культуре тенденции объяснять политические события секретными планами правительства и, следовательно, использовать и анализировать историю ради разоблачения этих планов [41]. Неудивительно, что книга Геллера почти не оставила следа в научной историографии советской эпохи, хотя ее по-прежнему регулярно цитируют в публицистических работах. Такая форма исторического воображения, сближающаяся с теорией заговора, не только игнорирует изменения, произошедшие за семьдесят лет истории Советской России, но и противоречит фактам. Например, Геллер искажает источники, когда приписывает Иосифу Сталину заявление, что «советский человек должен чувствовать себя винтиком гигантской машины государства», или когда утверждает, что к метафоре «винтиков» регулярно прибегал другой советский вождь, Никита Хрущев [42]. На самом деле в официальном советском языке почти невозможно встретить сравнение людей с «винтиками машины». В официальных советских работах о «новом советском человеке» – текстах, легших в основу педагогики, культурной политики или повседневной партийной работы в СССР, – подчеркивалось, что социалистическое государство «не только открыло трудящимся массам широкий доступ к духовным ценностям, но и сделало их непосредственными творцами культуры» [43]. Ошибочность попытки Геллера доказать, что советские вожди проводили обдуманную и целенаправленную кампанию по дегуманизации населения, особенно очевидна, если принять во внимание теорию и практику советского образования, где упор был сделан на развитие творческих навыков учащихся, а от милитаризованного подхода к воспитанию, предложенного Антоном Макаренко, в конечном счете отказались [44]. Безусловно, советские идеологи открыто заявляли, что создание новой советской личности – важнейшая часть их политической повестки, но сравнение с «винтиком» едва ли уместно для описания официального представления об идеальной коммунистической личности.
Говоря об этом противоречии, проще всего, конечно, отмахнуться от концепции Геллера как от чисто политического тезиса, направленного на дискредитацию советского исторического опыта. Но, на мой взгляд, «Машина и винтики» дает интересный ракурс для начала разговора о присущих советской культуре фантазиях на тему контроля над материальным миром. Геллер работает с двумя внешне несхожими дискурсивными режимами советской культуры, используя один для критики второго. Он рассуждает о советском обществе в категориях и терминах, типичных для марксистской критики капиталистических обществ, где машина символизировала предельную степень отчуждения, а винтики – людей, отчужденных от человечества. Подобная критика капитализма типична для советской политической философии [45]. Геллер, выпускник исторического факультета МГУ, был глубоко погружен в марксистскую критику капитализма. Поэтому едва ли стоит удивляться, что он прибег к ее концепциям и образам, чтобы представить советское государство как дегуманизирующую машину, а советских людей – винтиками, обратив официальный советский язык (с его критикой капитализма) против породившего его источника [46].
Второй дискурсивный режим, служащий мишенью для критики в «Машине и винтиках», я буду называть производственным языком советской культуры. Во многих случаях, когда Геллер утверждал, что рассматривает факты советской социально-политической реальности, он на самом деле критиковал факты языка – то есть утверждения и документы, наделенные значением в рамках этого дискурсивного режима, но необязательно находящие отражение в социальной и экономической практике. В частности, Геллер цитирует лозунг Сергея Третьякова, убежденного, что литература и искусства должны выполнять практическую функцию в преобразовании общества: «Рядом с человеком науки работник искусства должен стать психоинженером, психо-конструктором». В сочетании со знаменитым высказыванием Сталина о советских писателях как «инженерах человеческих душ» эта фраза дала Геллеру основание заявить, что вся советская история с момента прихода большевиков к власти в России – колоссальный проект социальной инженерии, направленный на создание общества, работающего как машина и потому легко управляемого [47]. В своем анализе Геллер распространил один конкретный дискурс на всю советскую историю. Выдав производственный язык советской культуры за советскую социальную реальность, Геллер нарисовал генеалогию советского человека, которая при всей своей аисторичности и искажении фактов оказывается убедительной, пусть лишь риторически. Предложенные Геллером трактовки советской истории, несомненно, предвзяты и часто ошибочны. Однако его работа позволяет сделать важное наблюдение о широко распространенной среди советских чиновников и интеллигенции тенденции определять индивидуальную и коллективную идентичность через вещи.
В этой главе рассматриваются отношения между производственным языком «машины и винтиков» и технологиями формирования личности, в которых он находил отражение в обществе эпохи позднего социализма. В данном случае меня прежде всего интересует, как этот язык обеспечивал советское общество набором метафор и понятий для интерпретации истории человечества как процесса технического развития, стимулируя и укрепляя широко распространенные в культуре мечты о полном господстве над материальным миром. Анализ