Замечательно отрадное впечатление на социал-демократа производит этот унылый тон, эта деловитая, сухая и тем не менее беспощадная критика полицейского, направленная против основного русского полицейского закона. Миновали красные денечки полицейского благополучия! Миновали шестидесятые годы, когда даже мысли не возникало о существовании революционной партии. Миновали семидесятые годы, когда силы такой, несомненно существовавшей и внушавшей страх, партии оказались "достаточными только для отдельных покушений, а не для политического переворота". В те времена, когда "подпольная агитация находила себе опору в отдельных лицах и кружках", новоизобретенная пружина могла еще оказывать некоторое действие. Но до какой степени расхлябана эта пружина теперь, "при современном состоянии общества, когда в России широко развивается и недовольство существующим порядком вещей и сильное оппозиционное движение"!
...Бедный Лопухин в отчаянии ставит два восклицательных знака, приглашая гг. министров посмеяться вместе с ним над теми бессмысленными последствиями, к которым привело Положение об усиленной охране. Все оказалось негодным в этом Положении с тех пор, как революционное движение настоящим образом проникло в народ и неразрывно связалось с классовым движением рабочих масс, - все, начиная от требования прописки паспортов и кончая военными судами. Даже "институт дворников", всеспасающий, всеблагой институт дворников подвергается уничтожающей критике полицей-министра, обвиняющей этот институт в ослабляющем влиянии на предупредительную деятельность полиции.
...Признавая полный крах полицейского крохоборства и переходя к прямой организации гражданской войны, правительство доказывает этим, что п о с л е д н и й р а с ч е т приближается. Тем лучше. Оно начинает гражданскую войну. Тем лучше. Мы тоже стоим за гражданскую войну. Уж если где мы чувствуем себя особенно надежно, так именно на этом поприще, в войне громадной массы угнетенного и бесправного, трудящегося и содержащего все общество многомиллионного люда против кучки привилегированных тунеядцев".
ЛЕНИН".
"В Заграничный Комитет СДПиЛ
Варшава, 13 февраля 1905 г.
Дорогой товарищ!
Посылаю Вам на открытке три адреса, - высылайте по ним из Берлина "Искру" от No84, "Социал-Демократ" и "Вперед". Это для Военно-революционной организации. Что будет с литературой для нас? Через Катовицы и вообще через Пруссию теперь почти невозможно действовать: граница обставлена прусскими войсками, и нельзя перевозить контрабандой даже шелка. Посылаем Вам нашу прокламацию, она будет издана в 5-10 тыс. экз.
Теперь о Военно-революционной организации и русских здесь, в Варшаве. Я налаживаю с ними связи, стараюсь узнать их силы, их самих, надо бы нам объединиться.
И вот какое дело: наш Южный комитет развил среди войск действительно колоссальную работу, революционизировал целые полки, их надо теперь сдерживать от восстания, к которому они страшно рвутся. Это не преувеличение. Подробно об этом не хочу писать и из конспиративных соображений и потому, что хочу это обследовать, чтобы все видеть и ко всему прикоснуться. Надо Вам сказать, что Южный комитет состоит теперь совсем из других людей. Они потеряли связь с нами, так как старый состав не оставил им никаких адресов. Состоит он теперь из семи человек: пяти русских и двух поляков. Парень, который сюда приехал, производит солидное впечатление.
О плане нашей работы в провинции Вас информирует Здислав Ледер. О работе в Пулавах и окрестных деревнях Вы можете судить по корреспонденциям. Я вскоре там буду. Пришлю подробную корреспонденцию. Мы думаем о Вильно, Белостоке, Лодзи, Пулавах, Ченстохове, Домброве.
Что касается меня, то я хочу остаться здесь, пока не урегулируются вопросы с типографией, с Военно-революционной организацией и с русскими. Затем поеду в Пулавы (два-три дня), Лодзь (две недели), Белосток, Вильно (две недели), Ченстохов, Домброву (две недели).
Адрес в Пулавы: "Институт". (Ключ тот же, что и лозунг - русский полный алфавит, завтра здесь допишу.)
Закажите агитационные брошюры для солдат в большом количестве - "Искру", "Социал-демократ".
Письмо это пойдет завтра или послезавтра. Корреспонденции, которые окажутся годными, отправьте немедленно в "Искру".
Юзеф". 7
Прочитав "Таймс", где описывались подробно беспрерывные стачки в Петербурге, Харькове и Варшаве, Зубатов вдруг ощутил звенящую пустоту в себе, и понял он, что это и есть настоящий ужас, предсмертье, погибель.
Он представил себе, как толпы рабочих врываются в охранку, бегут по коридорам в бронированные комнаты, где архивы хранятся, достают эти архивы, а там, что ни дело, то его, Зубатова, резолюция. Разные резолюции, тысячи их, но ведь и десятка хватит, чтоб в з д е р н у т ь; ужас рождает обострение памяти; страх - иное, страх на каждую "память" три "непамяти" выставит, страх цепляется еще, думает, как бы выкрутиться, спастись, изловчиться, а ужас - это последнее, это когда все до конца видится, вся п р а в д а.
Зубатов побежал, именно побежал, в церковь на Ордынке, обвалился на колени, истово взмолился: "Господи, спаси Россию! Господи, покарай злодеев, только Трон сохрани, только Государя нашего охрани, тогда и меня покарай, меня, того, кто все это, страшное, начал". (Как всякий, пришедший в политику а Департамент полиции большую политику в е р т е л, но без достаточной научной подготовки, без широкого знания, - Зубатов не мог понять, что не он начал-то, не Гапон, не десяток других его "подметок", начала жизнь, которая есть развитие от низшего к высшему, которая есть поступательность истинная, а не сделанная, и которая - как бы ни мешали ей - свое возьмет, ибо невозможно остановить рост, подчиняющийся законам основополагающим, извечным и справедливым.) Из церкви, не найдя успокоения в молитве, чуя полицейским умом своим, что Господь в его деле не помощник, Зубатов, отвертевшись от филера (сегодня один был, по случаю паники в северной столице другого охломона на серьезных смутьянов п о с т а в и л и, а не на него, отца политического сыска, государева слугу), сел на поезд и отправился в Петербург, послав с кучером жене записочку: "Поехал на моленье, в Лавру, если кто будет интересоваться успокой".
В северной столице - затаенной, темной, пронизанной ощущением незабытого еще ужаса кровавого воскресенья - Зубатов ринулся к Стрепетову, старому сотруднику, выкинутому после его отставки, но п о л ь з у е м о м у и по сей день Департаментом в целях финансового поддержания ("подметкам" только в исключительных случаях пенсию платили, чаще ограничивались "поштучным" вознаграждением или единовременным пособием).
- Где Гапон? - спросил Зубатов, проходя в маленькую, провонявшую кислой капустой комнату. - Гапон мне нужен, Стрепет.
- Гапон прячется, Сергей Васильевич. Его вроде бы укрывают. Фигурою стал у всех на языке.
- Кто укрывает?
- Эсеры, - неохотно ответил Стрепетов.
- Понимаю, что не Департамент. Кто именно?
- Еврей какой-то.
- Там много евреев. Какой именно? Ты не егози, Стрепет, не егози! Мы с тобой повязаны шнуром - меня затянет, и тебя потащит, я один греметь не намерен, понял?!
- Рутенберг вроде бы.
- Найди Гапона из-под земли, Стрепет! Из-под земли! Тогда спать будем спокойно. Ежели пойдешь в Департамент - через час со мной очную получишь, я молчать не буду. Ступай.
Гапон был в черных очках, в какой-то роскошной, но с чужого плеча енотовой шубе, стрижен наголо, брит до синевы - неузнаваем, словом.
- Вы понимаете, что случилось? - не поздоровавшись, спросил Зубатов. - Вы отдаете себе отчет в происшедшем? Вы чуете пеньку висельную?! Вы понимаете, что творите, продолжая звать к демонстрации и забастовкам?
- Это по какому же праву вы говорите со мной так? - ударил Гапон неожиданно спокойным вопросом. - Как смеете? Вы кто, чтобы так говорить со мною, а?!
Эти недели он скрывался у эсеров, спасибо Рутенбергу, прямо с улицы, во время расстрела демонстрации увел на квартиру. Когда первый озноб прошел, чаем когда с водкою отогрели, услышал про себя: "Знамя первой русской революции". Сначала-то и не понял, а как понял - сморило от страха, счастья, невесомой высоты - потерял сознание, обвалился на пол.
Придя в себя, глаз открывать не торопился, слушал. Говорили о том, как важно, что он попал именно к ним, к эсерам, к самой массовой революционной партии, которая вбирает в свои ряды всех борцов, всех тех, кто хочет дать мужику землю и волю; пусть "народный вождь фабрично-заводских" станет под знамена, это - количество и качество, вместе взятые.
И страх вдруг исчез в нем, вместе с памятью, с той, страшненькой, жандармской, когда инструкции получал и о т д а в а л Зубатову рабочих.
Страх исчез, потому что понял он - эти возьмут на себя в с е, он им нужен не так, как Департаменту, он им как знамя нужен. Это он может. Он поразвевается на ветру, от души поразвевается.
...Зубатов долго рассматривал лицо Гапона, силясь понять, что произошло с его агентом за эти дни, отчего такая перемена в нем свершилась, но ответить не мог себе - не привык, чтоб на его окрик отвечали таким вот властным, новым, в сути своей новым.