комиссия Парт[ийного] К[оми]тета оказалась объективной и помогла распутать все это дело».
Чего стоил Вадиму Сергеевичу такой «производственный конфликт»? «Много курил, обострились последствия блокады. Начались спазмы сосудов в голове, немеет левая нога… Был еще все время… лейкоцитоз». Бесконечное хождение по врачам, анализы, диагнозы. Тревога… «Потерял способность писать», и более того: «Иногда в перерывах между лекциями мне просто делалось дурно» [920].
Наше знакомство с Вадимом Сергеевичем произошло при обстоятельствах печальных и символичных. 17 марта 1963 г. Снежная пустыня на окраине Петергофа, сковывающий дыхание мороз, сгущающиеся сумерки и маленькая группа людей вокруг гроба Якова Михайловича Захера. Кроме В.С. и меня, из ученой среды были Владимир Сергеевич Люблинский и Василий Никитич Белановский. Люблинский представлял в своем единственном лице все ленинградское франковедение заодно с академическим миром бывшей столицы, а Белановский тоже чисто индивидуально как личность – университет с той самой кафедрой, которой Захер посвятил свою профессиональную жизнь.
Об этой нашей встрече В.С. вскоре напишет: «Мы соединены памятью учителя, друга, вечно живого человека. Будем всегда помнить об этом» [921]. Так оно и случилось. У меня Яков Михайлович был университетским наставником, руководителем курсовых и дипломной работы. Как, однако, Захер сделался учителем и для В.С.?
Алексеев-Попов защитил кандидатскую диссертацию перед войной под руководством заведующего кафедрой новой и новейшей истории ЛГУ А.И. Молока; и тема диссертации об отношении рабочего класса и социал-демократии Германии к Парижской Коммуне была далека от круга интересов Захера, которого к тому времени репрессировали.
Но после войны, по возвращении в Одессу, обусловленном нимало состоянием здоровья [922], В.С. занялся общественной мыслью ХVIII века, эпохой Французской революции; и одним из толчков к этому оказались лекции Захера, которые в промежутке 1935–1938 гг. ему, будучи студентом, посчастливилось услышать. В посвящении к первой крупной публикации по новой теме говорилось: «Первому обратившему внимание советских историков на важность изучения истории “Cercle social” – в знак глубокой благодарности за интерес к изучению Великой французской революции, пробужденный Вами» [923].
Еще до реабилитации Захера В.С. и Раиса Михайловна Тонкова-Яковкина договариваются с престарелой мамой Якова Михайловича, продававшей в крайней нужде его материалы и книги, о приобретении части библиотеки. При этом они просили маму оставить сделанные в Париже фотокопии газет «бешеных» в уверенности, что те в первую очередь понадобятся Захеру по возвращении к науке и потому было бы «морально несправедливо», чтобы ими воспользовался другой исследователь [924].
В первом же письме В.С. сообщал как о «давнишней мечте» о желании установить контакт с Захером. Он хочет знать мнение признанного знатока Французской революции о своих неопубликованных работах. Одна из них «Якобинцы и якобинство в историко-политической оценке В.И. Ленина накануне и в годы первой русской революции» [925] имела особое значение в творческой судьбе В.С.
Несмотря на унифицирующее давление идеологического канона, существовали серьезные противоречия среди советских историков Французской революции, и в первую очередь они касались оценки якобинской диктатуры.
Понятие «революционно-демократическая диктатура» и сам термин вошли в употребление еще в 20-х годах, подвергшись типологизации в работах Фридлянда и Старосельского. Канонизированные ссылкой на Ленина в статье Лукина (1934) [926], с изданием тома истории Французской революции 1941 г. понятие и термин сделались установочными.
Между тем, как это зачастую случалось в канонизированном дискурсе, при всей императивности понятийного аппарата, неопределенности и даже двусмысленности избегать не удавалось. Пример – указанная оценка якобинской диктатуры. Провозглашенная «революционно-демократической», она не переставала в классовых категориях (даже в упомянутой статье Лукина) значиться «мелкобуржуазной». А это открывало путь принципиальному расхождению двух направлений советской историографии: либо диктатура «революционной демократии», под которой понималась широкая и аморфная коалиция преимущественно небуржуазных слоев («низов») бывшего третьего сословия, либо диктатура «мелкой буржуазии» [927], опирающейся на эти низы. Алексеев-Попов выдвигал свою концепцию именно как антитезу второму направлению, наиболее последовательного представителя которого он усматривал в Старосельском.
Решительным противником апеллирования к «мелкой буржуазии» в определении социальной природы якобинской власти и самих якобинцев был лидер советских франковедов Манфред, который в послевоенный период сделался активным и авторитетным протагонистом концепции «революционно-демократической диктатуры». При том выявилось расхождение между «якобинократизмом» (фокусирование на власти якобинцев) Манфреда и ходом мысли тех, кто рассматривал диктатуру «снизу» (к которым наряду с Захером относился Алексеев-Попов), и это расхождение Вадим Сергеевич в характерной для него манере пытался рассмотреть через призму личностей.
«Дело отнюдь не только в Вашей огромной эрудиции, – писал В.С. Захеру. – Дело в том, каким продолжением Вашей личности является Ваш интерес к определенным проблемам и фигурам революции. То, что Вы – основной и ведущий историограф “бешеных”, а, например, А.З. Манфред – убежденный поклонник Робеспьера и смотрит в сущности на революцию его глазами (если даже не Дантона) – это закономерно». Досталось от В.С. и сподвижнику Манфреда Далину: «Хотя он занимается Бабёфом – по-своему “робеспьеристски” мыслит в смысле какой-то холодности и в смысле антипатии к тем людям, к которым с антипатией относились Робеспьер и Бабёф» [928].
Выступив противником «робеспьеризма», В.С. переводил далее идейные разногласия с личностей на уровень территориальных школ [929], на ставшее нелепо знаменитым десятилетие спустя противопоставление научных столиц, отождествлявшее идейную позицию ученых с местом их проживания: «То, что советская ленинградская школа представлена была с самого начала авторами исследований о “бешеных”, о Шометте, об Эбере и эбертистах, то, что в книге Софьи Андреевны [Лотте. – А.Г.] позиция автора именно левее якобинства и что сейчас она пишет книгу о рабочем классе – а в Москве больше занимались Маратом и Робеспьером, – это тоже, видимо, не случайно».
В доказательство приводилась своеобразная историографическая родословная: «Ленинградская школа… взяла то ценное, что дал Евгений Викторович [Тарле. – А.Г.] своим “Рабочим классом в период революции”, Кареев – работами о секциях, своим прошлым трудом о крестьянах, и развивала изучение социальной истории революции в ее левосоциальных движениях и идеях – преодолевая матьезовское увлечение Робеспьером» [930].
Идентифицируя себя с направлением, которое он назвал «ленинградской школой», В.С. намеревался защищать подготавливаемую докторскую диссертацию по «Cercle social» в ленинградском отделении Института истории и просил Захера быть оппонентом. Впрочем, среди предполагаемых оппонентов указывался и Далин («ибо он все время мой действительный оппонент» [931]).
Очевидное свидетельство, что разногласия в подходах между ленинградской и московской «школами» отнюдь не выливались в публицистические страсти 70-х годов. Хотя в личностном плане отношения между В.С. и «москвичами», конкретно Манфредом, не были особенно близкими, на деловом уровне они активно поддерживались, свидетельством чему являются письма В.С. в манфредовском фонде Отдела рукописей РГБ (сообщение В.А. Погосяна).
Между тем разногласия были серьезными и очень чувствительно задевали В.С. как исследователя «Cercle social». Якобинократизм Манфреда сливался