Вторая телеграмма стала источником произносимых шепотом шуток (дескать, кровь-то имеется в виду польская), а затем – когда стало можно-и благородного негодования. «Меня потрясла телеграмма Сталина Риббентропу, – возмущался четверть века спустя Илья Эренбург, – где говорилось о дружбе, скрепленной пролитой кровью… Это ли не кощунство! Можно ли сопоставлять кровь красноармейцев с кровью гитлеровцев!».[445] Однако Сталин вряд ли писал это, не думая о последствиях или производимом впечатлении.
Порой, однако, под публичной эйфорией, умело организуемой в соответствии с новой «генеральной линией», скрывались противоречия, когда мелкие, когда крупные. 15 октября Риббентроп вернулся к идее пригласить Молотова в Берлин для придания большей торжественности обмену ратификационными грамотами, велев послу выяснить этот вопрос. Днем позже уезжавший в Берлин Шкварцев встретился в Москве с Шуленбургом и передал ему предложение ратифицировать договор уже через три дня и одновременно обеими сторонами. На следующий день Шуленбург был у Молотова: попросил небольшой отсрочки с ратификацией и передал приглашение шефа, заметив, что «ратификация – только предлог и что г-н Риббентроп просто рад был бы видеть его у себя гостем». Но ехать в Берлин сейчас нарком отказался: «Против поездки, продолжал т. Молотов, я ничего не могу сказать, но в настоящее время это очень трудно сделать физически [В телеграмме об этой встрече Шуленбург приводит ссылки Молотова на то, что он никогда не летал самолетом и плохо переносит дорогу по морю. Ехать же через Польшу по железной дороге, надо полагать, было еще небезопасно.]. Вопросы международной политики и необходимость компенсировать имевшую место оторванность от совнаркомовских дел затрудняют возможность поездки именно в данное время. Тов. Молотов просит г-на Риббентропа извинить его и еще раз подчеркивает, что, считая себя должником в отношении дважды приезжавшего в Москву г-на Риббентропа, в ближайшее время не может направиться в Берлин. Обмен же ратификационными грамотами в Берлине может быть произведен и без его поездки». В итоге он состоялся только 14 декабря без каких-либо особых церемоний.
История советско-германского политического, экономического и военного сотрудничества с осени 1939 до весны 1941 г. может стать темой отдельной – и притом интереснейшей – книги. Материалов для этого в нашем распоряжении немало (причем отрадно, что теперь уже с обеих сторон), но такой книги тем не менее нет до сих пор. Может быть, потому что одному человеку это едва ли под силу, лучше – группе ученых, еще лучше – международному коллективу. Впрочем, наверно, мешает и необходимость моральных оценок, обходиться без которых пока как-то не получается.
Ответственность за такую грандиозную работу я на себя не возьму. Тем более, тема эта в нашей книге хоть и очень важная, но не единственная. Поездки торговых делегаций во главе с Тевосяном в Германию осенью 1939 г. и весной 1940 г., московские переговоры Риттера и Шнурре о взаимных поставках сырья и оборудования, когда германских посланцев не раз принимал лично Сталин, в том числе накануне нового, 1940 г., февральское хозяйственное соглашение и ход его выполнения – благодатная тема для специалистов, благо основные документы уже опубликованы. Я не буду останавливаться на том, сколько тонн железной руды и с каким содержанием железа просила Германия и на каких условиях Рейх готов был продать крейсер «Зейдлиц». Поговорим о другом – о подходах сторон к урегулированию спорных вопросов, о взаимопонимании и согласованности действий. Именно по этим показателям определяется степень возможности эффективных партнерских отношений, которые, по искреннему убеждению автора этих строк, были не только возможны между Советским Союзом и Германией, но и работали – хотя не без сбоев.
Первым испытанием для дружбы без границ стала советско-финская война, которую в Финляндии называли «зимней», а в Советском Союзе многозначительно «незнаменитой». Раньше о ней у нас писалось вскользь, как бы нехотя. Хвалиться и впрямь было нечем. С советской стороны она была откровенно агрессивной, хотя стремление Сталина отодвинуть границу от Ленинграда вполне мотивировалось как стратегическими, так и тактическими соображениями. С ними публично соглашался никто иной, как Милюков. «Мне жаль финнов, но мне нужна Выборгская область», – писал он в те дни Н.П. Вакару.[446] Характерно это «мне» человека, не забывавшего, что он был министром иностранных дел России…
Красная армия к войне оказалась не готова, что укрепило мнение многих иностранных наблюдателей – в том числе в Германии! – об ее отсталости и низкой боеспособности. Обставить войну должным дипломатическим декором тоже не получилось: марионеточный характер Народного правительства Финляндии во главе с «господином» (так теперь именовала его «Правда») членом ЦК ВКП(б) Отто Куусиненом был очевиден всем и сразу. Ничего, кроме насмешек, оно не вызывало. Эти «правители без подданных», по меткому определению М.И. Мельтюхова, заседали в здании Коминтерна на Воздвиженке, в двух шагах от Кремля, а вовсе не в Териоках (нынешний Зеленогорск), как официально сообщал ТАСС и как до сих пор ничтоже сумняшеся пишут некоторые авторы. Новое «правительство» не признала ни одна страна, кроме СССР, который немедленно установил с ним дипломатические отношения и заключил договор о взаимопомощи и дружбе, для подписания которого Куусинену было достаточно перейти Манежную улицу. Швеция сразу же предложила посредничество в урегулировании конфликта, но Молотов холодно ответил, что никакого «финского правительства», кроме Народного, Советский Союз не знает, а с ним все проблемы уже улажены. Война на этом не завершилась, а СССР исключили из Лиги Наций.
Однако, когда невыигранную войну надо было заканчивать на деле, а не на бумаге, в Москве вспомнили именно о «буржуазно-помещичьем режиме». 28 января Молотов телеграфировал в Стокгольм полпреду Александре Коллонтай: «Принципиально мы не считаем исключенной возможность компромисса с правительством Рюти-Таннера [Тремя днями раньше Молотов говорил Шуленбургу о полной невозможности диалога с Рюти, Таннером или Маннергеймом.]. Что касается тактического решения вопроса, необходимо знать меру уступок правительства Рюти, без чего не стоит и разговаривать о компромиссе. При этом надо учесть, что наши требования пойдут дальше условий, предложенных нами в свое время в переговорах с Таннером и Паасикиви <осенью 1939 г. – В.М.>, так как после переговоров с последними между нами легла кровь, пролитая не по нашей вине, а пролитая кровь требует дополнительных гарантий безопасности границ СССР. Следует также учесть, что то, что мы отказались дать правительству Куусинена <как будто оно могло о чем-то просить! – В.М.>, никак не можем согласиться дать правительству Рюти-Таннера».[447] После трудных переговоров в Стокгольме и Москве мир был заключен на выгодных для Советского Союза условиях, но с соблюдением приличий: финны не выглядели побежденными, о чем говорилось, например, в приказе главнокомандующего маршала Маннергейма от 13 марта по случаю окончания войны. «Правительство» же Куусинена тихо отправилось в Лету. «Раньше, чем решить этот вопрос <о заключении мира. – В.М.>, мы обратились к Народному Правительству Финляндии, чтобы узнать его мнение по этому вопросу. Народное Правительство высказалось за то, что в целях предотвращения кровопролития и облегчения положения финского народа, следовало бы пойти навстречу предложению об окончании войны. Тогда нами были приняты <т.е. выработаны. – В.М.> условия, которые вскоре были приняты финляндским правительством… В связи с этим встал вопрос о самороспуске Народного Правительства, что им и было осуществлено», – не без цинизма докладывал Молотов Верховному Совету 29 марта.
Германия определила свою формальную позицию в конфликте как строгий нейтралитет, а фактическую – как дружескую по отношению к СССР. В этом Риббентроп заверял Шкварцева, а Шуленбург Молотова. Циркулярные ноты Вайцзеккера германским дипломатам предписывали «избегать антирусского тона» и «делать особое ударение на вине англичан в русско-финском конфликте».[448] По августовским договоренностям Финляндия «по праву» находилась в советской сфере влияния, но в Берлине были встревожены резкими действиями Москвы [Г.Б. Брьглевский обратил внимание автора на интересную аналогию: на следующий год после заключения Тильзитского мира (1807 г.) с Наполеоном Россия предприняла вторжение в Финляндию. История повторяется?]. Финский никель волновал Гитлера больше, чем судьба правительства Рюти или даже маршала Маннергейма.
Резко антисоветскую позицию заняла Италия, общественное мнение которой – возможно, без нажима со стороны властей, хотя в Москве предполагали обратное, – дружно приняло сторону малой страны, ставшей жертвой агрессии «русского медведя». В начале декабря фашистская молодежь устроила «кошачий концерт» прибывшему в Рим новому советскому полпреду Николаю Горелкину, после чего Молотов пошел на беспрецедентный в дипломатической практике шаг. Горелкин был отозван еще до вручения верительных грамот «ввиду занятой итальянским правительством враждебной линии в отношении Советского Союза, что особенно сказывается в финляндском вопросе».[449] Полпреду было предписано уехать вместе с семьей, чтобы у итальянцев не было сомнений в серьезности происходящего. Вскоре после нового года директор Политического департамента МИД Бути в разговоре с поверенным в делах Гельфандом «выражал частным образом сожаление по поводу недальновидности Италии в советском вопросе», но ничего исправить не мог.[450] В первых числах января итальянский посол Аугусто Россо тоже покинул Москву «с вещами» (почти в одно время с ним из советской столицы выехали главы британской и французской дипломатических миссий). Отношения двух стран – в представлении Риббентропа, потенциальных союзников по «континентальному блоку» – оказались в точке замерзания. 10 января Шуленбург, явно имея в виду перспективу такого союза, писал Вайцзеккеру, что «восстановление нормальных отношений между Римом и Москвой, бесспорно, в наших общих интересах» и что первый шаг следовало бы сделать Советскому Союзу, который раньше отозвал своего посла.[451]