В письме, которое она написала в Совет после этой встречи, Мария попыталась отделить свои чувства к брату от недоверия к членам Совета, перед которыми у нее не было никаких обязательств. «Я признаю, что по отношению к Его Величеству и моему брату, — писала она, — я являюсь смиренной сестрой и подданной, потому что он мой повелитель. Но вам, мои лорды, я ничего не должна, кроме дружелюбия и доброй воли, которую вы найдете во мне, если я встречу с вашей стороны то же самое». Такая тактика была для нее очень важной. Какие бы дурные побуждения ей ни приписывали Дадли и его приспешники, как бы они ее ни унижали, но пока у Эдуарда сохраняются к сестре прежние чувства, есть надежда. И по-видимому, эти чувства Эдуарда были достаточно сильными. Можно сослаться на свидетельство Джейн Дор-мер, которая писала, что, когда бы Мария ни приезжала навестить Эдуарда (Джейн рассказал это один придворный, который был очевидцем), король всегда «вначале ударялся в слезы, сожалея, что все идет против его воли и желания». Эдуард убеждал Марию «набраться терпения и дождаться, когда ему станет больше лет… Тогда он найдет возможность все исправить». Он всегда очень переживал, видя, что она собирается уходить. Целовал ее и приказывал принести что-нибудь в подарок. Но что бы ни приносили, все казалось ему недостаточно ценным, и от этого король печалился еще больше. Понимая, что Мария может использовать брата в своих целях (а стало быть, во вред Совету), приближенные Эдуарда старались сделать так, чтобы принцесса навещала его как можно реже. «В ее присутствии, — говорили они, — король впадает в меланхолию» и старались оградить Эдуарда от визитов сестры «для его же блага». Мария в этих встречах с братом находила утешение и надеялась, что придет время, когда он достаточно повзрослеет, начнет самостоятельно править и отомстит ее преследователям.
Тем временем Дадли делал все возможное, чтобы помешать этому. Холодный прием, который оказал сестре юный король в декабре, был делом рук графа. Дадли прилагал все усилия, чтобы сформировать характер Эдуарда так, как это было нужно ему. Теперь Эдуард был худощавым, изящным тринадцатилетним юношей. Вдаль он видел плохо и потому щурился, кроме того, у него одно плечо было выше другого. К кукольной красоте с годами добавилась неуклюжая имитация королевского величия. Эдуард весьма неубедительно пытался копировать манеры своего крепкого, дородного и энергичного отца. On упирал руки в бедра и с важным, напыщенным видом вышагивал на своих тонких ножках, хмурясь от неудовольствия и выкрикивая «грозные ругательства» высоким пронзительным голосом. Юный король намеренно культивировал в себе дурные манеры, что странным образом контрастировало с его религиозными убеждениями, которые он с большой готовностью излагал каждому. В принципе Эдуард был еще совсем неоформившимся мальчиком, правда, с задатками интеллектуального, утонченного и педантичного короля, производящего впечатление и тем не менее не очень привлекательного. К тому же его хрупкость казалась слишком болезненной. «Вполне возможно, что он еще удивит или ужаснет мир… — писал об Эдуарде епископ Хупер осенью 1550 года, — если выживет».
С каждым годом Эдуард все глубже вникал в работу правительства, хотя, разумеется, контролировать ничего не мог. В августе 1551 года он начал регулярно бывать на заседаниях Совета и даже подавал некоторые идеи. Король приказал переименовать флагман «Великий Харри» в «Великий Эдуард» и проследил, чтобы его удлинили, а также поправили снасти, такелаж и внешний вид. Даже военные игры, которыми юный король занимался по настоянию Дадли, имели политическое значение. Очень хотелось, чтобы у иностранных посланников создалось впечатление, что Эдуард — энергичный и ловкий атлет. Однако этого, к сожалению, не получалось. Он умел ездить верхом, стрелять, охотиться и делал все это более или менее прилично, но когда дело доходило до турнирных поединков, у него были сплошные разочарования. И нельзя сказать, что он не старался. Эдуард добросовестно учился делать выпады, бросаться с копьем наперевес и тому подобное, но неизменно промахивался. После унизительных провалов па нескольких турнирах низкого ранга, в которых участвовали его ровесники, королю от-этого занятия пришлось отказаться.
Взросление Марии проходило в обстановке преследований, неопределенности и забвения. Эдуард знал только лесть, низкопоклонство и постоянное, неотрывное внимание. Однако обе эти крайности были пагубными. Лицемерие и подобострастие, что окружали юного короля, вряд ли способствовали развитию его личности. На него со всех сторон давили и осаждали интригами, с младых ногтей заражая мелким политиканством. В такой обстановке очень трудно не утратить личность. Искренний проповедник Хью Латимер предупреждал короля, чтобы тот не поддавался влиянию «бархатных плащей и камзолов», которые кишели вокруг него, но у Эдуарда не было сил противостоять всему этому. Ван дер Дельфт в 1550 году писал императору, что Эдуарда, «изначально наделенного нежной натурой», «испортили» радикальная протестантская доктрина, одержимый интригами Совет и его собственная неспособность противостоять двуличным и своекорыстным вельможам. За это время он научился говорить только «с чужих слов» и перенял у окружения безжалостную манеру обращения с людьми. Он ничего не мог с этим поделать, хотя понимал, что с ним происходит, и ожесточенно негодовал против тех, кто использовал его в своих интересах.
По словам кардинала Поула, который слышал это от «людей, чьим свидетельствам можно доверять вне всяких сомнений», Эдуард выражал свое возмущение весьма своеобразно и довольно жестоко. Собрав нескольких приближенных, он брал в руки сокола, которого держал в своих апартаментах, и начинал медленно ощипывать. Когда уже ни одного перышка на теле несчастной птицы не оставалось, он разрывал ее на четыре части со словами, что «поступит таким же образом со своими гувернерами, которые уподобляют его этому соколу, думая, что короля может ощипать каждый, но он их тоже когда-нибудь ощиплет, а потом вот так же разорвет на четыре части».
Напрасно Мария рассчитывала, что этот страдающий, томящийся мальчик поможет ей сохранить право исповедовать свою веру.
* * *
17 марта 1551 года Мария въехала в Лондон в сопровождении большой конной процессии дворянства и слуг. Впереди следовали пятьдесят рыцарей и дворян в бархатных костюмах и восемьдесят дворян и дам позади. При подъезде к городу ее встретили сотни лондонцев и сразу же присоединились к кортежу. «Люди встречали леди Марию за пять или даже шесть миль от города, — писал Схейве, — и, увидев свою принцессу, приходили в великий восторг, показывая, как сильно они ее любят». К тому времени, когда Мария достигла городских ворот, в ее кортеже было уже четыреста человек. Но не это главное — все без исключения сопровождающие принцессу надели на шею четки. Не стоит, наверное, пояснять, что означала эта символика. Их преданность Марии была равнозначна преданности ее вере, которую сейчас собирались судить.
Идея надеть четки вероятнее всего принадлежала Марии, поскольку она понимала, что предстоящая встреча с Эдуардом — это кульминационный момент сражения за веру. В ее сознании конфликт с королем и Советом представлял собой нечто большее, чем просто политика, просто демонстрация силы со стороны облеченных властью. Это был также конфликт духовный. И четки драматизировали момент надвигающегося столкновения, окружая его атмосферой торжественности. Наблюдателям в то время показалось, что они видят в небе какие-то знаки, подобно тем, какие видели средневековые крестоносцы, когда шагали по Святой Земле на битву с сарацинами. Перед ними в облаках мелькали всадники в доспехах, и на пару мгновений ярким неземным сиянием вспыхивали несколько солнц. Процессия Марии была похожа на святое паломничество.
Мария прибыла в Лондон в столь благочестивом виде, потому что ее отногдения с королем и Советом зашли в тупик. Вскоре после декабрьской встречи с братом, которая не дала никаких результатов, Мария получила из Совета письмо с постскриптумом, написанным рукой короля. Он решительно требовал, чтобы она приняла англиканскую религию. Прежде к ней относились снисходительно и терпимо, но теперь, говорилось там, «это все отменяется». Короля удивляло «своеиравное и преступное непонимание принцессой» того, что ей не может быть дарована привилегия нарушать королевские законы, касающиеся религии. «Это просто неслыханно, чтобы такая высокая леди отвергала нашу верховную власть, — писал король. — Почему наша сестра должна быть менее подвластна нам, чем любой другой подданный?» Итак, больше никакой терпимости. Мария подчинится воле короля — или ее накажут как еретичку. Последние слова королевского постскриптума не оставляли сомнений в твердости его намерений. «Мы заканчиваем, сестра, — писал он, — потому что если продолжим, то можем написать еще что-то более гневное, так как наш долг заставляет применять нас грубые и сердитые слова. Но помните, сестра, мы намерены следить за соблюдением наших законов, а те, кто их нарушает, должны быть осуждены».