Однако сотворение национального характера требовало внимания к деталям, а Руссо откровенно признавался, что о Польше знает очень мало.
Сжатого изложения польских манер, любезно сообщенного мне г-ном Вильегорским, недостаточно, чтобы познакомить меня с их гражданскими и внутриполитическими обыкновениями. Но великий народ, который всегда мало общался со своими соседями, не может не иметь множества собственных обычаев, которые, быть может, искажаются день ото дня по общей склонности всей Европы перенимать вкусы и нравы французов[614].
Руссо настойчиво искал народ, «который всегда мало общался со своими соседями»; эта настойчивость не только отвечала его представлениям о подразделении человечества на отдельные виды, но и бросала вызов традиционно небрежному смешению в одну кучу всех восточноевропейских народов. Вольтер отмечал сходство польского, русского, татарского и венгерского платья, и Руссо вознамерился доказать, что в Польше сохранялся свой, ни на что не похожий национальный костюм, защищенный от всех иноземных, в первую очередь французских, влияний. «Делайте все вопреки этому царю, которым все восхищаются», — велел Руссо, но при этом предписывал полякам определенную форму одежды с той же настойчивостью, что и Петр русским. «Да не осмелится ни один поляк появиться при дворе одетым по-французски», — писал Руссо о варшавском дворе, которого сам он никогда не видел[615]. С другой стороны, Дидро, посетивший санкт-петербургский двор как раз вскоре после того, как Руссо сочинил свои «Соображения», восторгался тем, с какой скоростью русский народ «офранцуживается». Наличие таких противоположных подходов показывает, что речь шла не просто о платье, но о судьбах «цивилизации по-французски» как таковой. Вызов, который Руссо бросал принципам Просвещения, восходил еще к его «Рассуждениям»; вызовом этим он ставил под сомнение цивилизацию, даже отвергал ее. Изобретая свою Восточную Европу, Руссо объединял Польшу и Россию как страны, стоявшие перед судьбоносным выбором: принять или отвергнуть «общее направление всей Европы».
Центральное предложение «Соображений», более важное, чем все планы конституционной реформы, — совет создать национальную систему образования.
Именно образование призвано дать душу национальному телу и так направлять их мнения и вкусы, что они будут патриотами по собственной склонности, по собственной страсти, по необходимости. Открывая глаза, ребенок должен видеть свою страну и не видеть ничего иного до самой смерти. Всякий истинный республиканец с молоком матери всасывает любовь к своей стране[616].
Именно благодаря подобным замечаниям Руссо стал родоначальником современного национализма, и стимулировал его политическое воображение именно пример Польши. Руссо, который сам никогда Польши не видел, определял и диктовал, что должен и чего не должен видеть всякий поляк с детства и до самой смерти. Вольтер переписывался с самодержавной императрицей, возвышаясь вместе с ней над восточноевропейскими народами; Руссо обращался напрямую к самим народам, предписывая им ту или иную идентичность. «Француз, англичанин, испанец, итальянец почти ничем не отличаются друг от друга», — объявил Руссо, но поляк «должен быть поляком»[617]. Дополняя русскими этот каталог взаимозаменяемых европейцев, он подчеркивал всю извращенность петровской программы, преувеличивая одновременно ее успешность и косвенно предупреждая поляков, что и они могут пополнить этот список, если не последуют увещеваниям Руссо.
Впрочем, в «Общественном договоре» он предсказывал Российской империи еще одну опасность, обещая, что «татары, ее подданные или соседи, станут ее повелителями — и нашими». В представлении Руссо, Восточная Европа столкнулась с континентальным кризисом, она разрывалась между двумя полюсами: французскими вкусами и манерами, с одной стороны, и татарскими опустошительными вторжениями — с другой. Философ не сводил это столкновение к привычному противостоянию цивилизации и варварства, Европы и Азии, поскольку не был готов выступать в защиту цивилизации и Европы. Вместо этого он пытался разрешить дилемму, представляя Восточную Европу в качестве горнила, в котором зарождаются нации.
Для Вольтера изобретение Восточной Европы было прежде всего картографической операцией; он открывал отдельные ее части и присоединял их друг к другу, следуя по карте за завоевательными походами Карла и Екатерины. Перенеся Польшу с карты в сердца поляков, Руссо освободил ее от ограничений, накладываемых картографической наукой. На самом деле он вообще не был большим поклонником географии, и изучение карт, бессмысленно абстрактных изображений, не входило в программу воспитания Эмиля. Если Эмиль и обращался к картам, он должен был узнать лишь «названия городов, стран и рек, о существовании которых он может получить представление только из той бумаги, которую мы ему показываем»[618]. Переписка Вольтера с Екатериной прекрасно иллюстрировала этот ненавистный Руссо синдром: карты позволяли философу оставаться в Ферне и одновременно «переноситься на Дарданеллы, на Дунай, на Черное море, к Бендерам, в Крым и особенно в Санкт-Петербург». Оказавшись на картах Екатерины и Вольтера, картах завоеваний и разделов, Польша была обречена на гибель. Но той Польше, о которой говорил Руссо, это не угрожало — благодаря философу она была в безопасности, переместившись еще за двадцать лет до своего уничтожения с карты Европы в сердца своих граждан. Осознавая накануне первого раздела, что Польше на карте угрожает опасность, Руссо превратил эту страну в отправную точку для своей политической теории национальной идентичности. На карте Екатерина могла быть неограниченной повелительницей; зато, по мнению Руссо, настоящих русских больше не было в природе. Что же касается Польши, она могла исчезнуть с карты, сохранив при этом свою «национальную физиономию». Польша стала той точкой, в которой Руссо вывернул наизнанку вольтеровскую карту Восточной Европы.
Жан Старобинский рассматривал жизнь и творчество Руссо как борьбу за достижение «прозрачности», возможности непосредственного восприятия интеллектуальных и эмоциональных истин. В описании Руссо Польша проступала сквозь полупрозрачный занавес, отделявший философа и его читателей от Восточной Европы; «Соображения» были эпистолярной попыткой достичь «прозрачности», найти доступ к сердцам поляков, навязать им их собственную польскую идентичность. Руссо и вправду удалось ухватить самую суть польской проблемы, проблемы национального выживания в отсутствие политической независимости; однако наибольшим успехом созданные им образы и идеология патриотизма пользовались у революционного поколения во Франции. Руссо знал о Польше слишком мало, чтобы быть уверенным, что попал в цель, и заключил свои «Соображения» тем же интеллектуальным самоуничижением, которое Дидро выказывал в беседах с Екатериной. «Быть может, все это лишь нагромождение химер», — писал Руссо, объявляя «мечтаниями» свои так называемые «соображения»[619]. Как и в случае с Дидро, за прямым обращением скрывались рефлексия, мечтания и личные фантазии. Польша, подобно России с оговорками принятая в состав Европы, заставляла эпоху Просвещения пересмотреть свои политические ценности и представления.
«На край света»
«Не поедете ли вы в Польшу с мадам Жоффрен?» — писал Вольтер Жану-Франсуа Мармонтелю. Это была шутка: путешествие Мармонтеля в Польшу было столь же маловероятно, как и визит самого Вольтера. Ироничность этого обращения показывала, что поездка мадам Жоффрен, хозяйки самого знаменитого парижского салона эпохи Просвещения, была событием общественного значения, вызывавшим пристальный интерес и позволявшим философам совершать воображаемые путешествия в ее свите. Гримм, профессиональный интеллектуальный сплетник, сообщал, что визит мадам Жоффрен к королю Станиславу Августу в 1766 году был «предметом разговоров и любопытства публики на протяжении всего лета». Гримм полагал, что визит этот, свидетельствующий об «изумительной смелости», представлял «частное лицо, отправляющееся на край света, чтобы насладиться дружбой великого короля»[620]. Возможно, что он черпал храбрость именно в этом примере, когда в том же году сам отправился еще дальше, чтобы посетить еще более выдающегося монарха. Вольтер писал из Ферне мадам Жоффрен в Варшаву, сожалея, что не может совершить «такое же путешествие», но назвал ее поездку «эпохальным событием для всех мыслящих людей во Франции». С другой стороны, мадам Деффан, хозяйка конкурирующего парижского салона, в своей переписке с Горацио Уолполом высмеивала путешественницу, называя ее «мадам Жоффренской» и превращая тем самым в персонаж восточноевропейского фарса[621]. Тем не менее в качестве комического курьеза или эпохального события поездка мадам Жоффрен в 1766 году оставалась самой знаменитой встречей Просвещения с Восточной Европой вплоть до самого визита Дидро в Санкт-Петербург в 1773-м. Мадам Жоффрен тоже оставалась самым видным покровителем Польши среди деятелей Просвещения, пока Руссо, так и не посетивший этой страны, не написал свои «Соображения».