Не понравился Островнову новый жилец, Вацлав Августович Лятьевский, нахальный, смелый, который тут же стал приставать к снохе. Сноху он поучил ременными вожжами в сарае, а Лятьевского стал опасаться. Лятьевский прямо сказал Островнову, что ему и Половцеву деваться некуда, «мы идём на смерть», а зачем ему-то восставать: «Эх ты, сапог!», «Хлебороб и хлебоед! Жук навозный!», по словам Лятьевского, Островнов в ответ сказал:
«– Так житья же нам нету! – возражал Яков Лукич. – Налогами подушили, худобу забирают, нету единоличной жизни, а то, само собою, на кой вы нам ляд, дворяны да разные подобные, и нужны. Я бы ни в жизню не пошёл на такой грех!
– Подумаешь, налоги! Будто бы в других странах крестьянство не платит налогов. Ещё больше платит!
– Не должно быть.
– Я тебя уверяю!»
После этого Яков Лукич, «взалкав одиночества», думал: «Проклятый морщенный! Наговорил, ажник голова распухла. Или это он меня спытывает, что скажу и не пойду ли супротив их, а потом Александру Анисимовичу передаст по прибытию его… а энтот меня и рубанет, как Хопрова? Или, может, взаправди так думает? Ить что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Может, и не надо было вязаться с Половцевым, потерпеть тихочко в колхозе годок-другой? Может, власти и колхозы-то через год пораспущают, усмотрев, как плохо в них дело идёт? И опять бы я зажил человеком… Ах, боже мой, боже мой! Куда теперь деваться? Не сносить мне головы… Зараз уж, видно, одинаково… Хучь сову об пенек, хучь пеньком сову, а все одно сове не воскресать…» Полузакрытыми слезящимися глазами он смотрел на звёздное небо, вдыхал запах соломы и степного ветра; все окружавшее казалось ему прекрасным и простым…» (с. 167—168). Яков Лукич после беседы с Лятьевским вновь почувствовал себя в трагическом положении, ни дворяне, ни Советы со своими чудовищными налогами ему не нужны, он хочет быть самостоятельным и независимым, а он постоянно в чьих-то цепях.
Яков Лукич почтительно относился к своим постояльцам. Иной раз он высказывал своё неудовольствие их пребыванием, но всё-таки надеялся, что они изменят власть в стране и он снова беспрепятственно сможет самостоятельно жить, работать, независимо от колхозов, наживать своё имущество. В колхозе он многое делает, нарезает землю выходцам, но по-прежнему принимает дворян, вспоминая Первую мировую войну. В его доме дворяне убили Нагульнова и Давыдова. Образ Островнова и образы всей его семьи изображены сурово и объективно как трагические, и страдания Якова Лукича, особенно после смерти матери, в которой он был повинен, больно отдаются в сердце читателей: «Подруги покойницы обмыли её сухонькое, сморщенное тело, обрядили, поплакали, но на похоронах не было человека, который плакал бы так горько и безутешно, как Яков Лукич» (Кн. 2. С. 17).
Ничего другого Шолохов не мог сказать об Островнове, но и без этих авторских заметок ясно, что в этом образе М. Шолохов хотел показать тяжкую долю хозяйственного крестьянина, оказавшегося между двумя жерновами власти, белогвардейской и советской.
Предстал вместе с сыном как рядовые участники заговора перед судом и сослан был по приговору в места заключения.
С первых слов у Якова Лукича Половцев чётко поставил задачу – организация колхозов вызвала недовольство казаков, не только кулаков, но и зажиточных середняков. Тут можно воспользоваться недовольством и поднять восстание, мятеж, а заграница поможет. «Приезжий снял башлык и белого курпяя папаху, обнажив могучий угловатый череп, прикрытый редким белёсым волосом. Из-под крутого, волчьего склада, лысеющего лба он бегло оглядел комнату и, улыбчиво сощурив светло-голубые глазки, тяжко блестевшие из глубоких провалов глазниц, поклонился сидевшим на лавке бабам – хозяйке и снохе… Гость, хлебая щи со свининой, в присутствии женщин вёл разговор о погоде, о сослуживцах. Его огромная, будто из камня тёсанная, нижняя челюсть трудно двигалась; жевал он медленно, устало, как приморённый бык на лёжке. После ужина встал, помолился на образа в запылённых бумажных цветах и, стряхнув со старенькой, тесной в плечах толстовки хлебные крошки, проговорил:
– Спасибо за хлеб-соль, Яков Лукич! А теперь давай потолкуем» (с. 7—8). Половцев рассказал Якову Лукичу, что в Новороссийске их предали союзники и добровольцы, он вступил в Красную армию, командовал эскадроном, но какой-то станичник сказал, что он участвовал в казни Подтёлкова, по дороге бежал, долго скрывался, потом пришёл в станицу, показал документ о службе в Красной армии, много лет учительствовал. А сейчас наступило время действовать. Якову Лукичу пообещал, что, вступив в колхоз, «крепостным возле земли будешь». В его организации «уже более трёхсот служивых казаков» (с. 22). Как только узнал про Хопрова, тут же накричал на Якова Лукича, как в прежние есаульские времена: «Па-а-адлец! Что же ты, твою мать, образина седая, погубить меня хочешь? Дело хочешь погубить? Ты его уже погубил своей дурьей неосмотрительностью… А ты – как бык с яру!» (с. 86). Половцев мгновенно оценил обстановку, взял наган, велел Островнову, побледневшему от страха и смятения, взять топор, вместе с Тимофеем Дамасковым отправились к Хопровым. Убийство Хопровых Половцев провёл умело и бесцеремонно: «В нём внезапно и только на миг вспыхивает острое, как ожог, желание, но он рычит и с яростью просовывает руку под подушку, как лошади, раздирает рот женщины». А вернувшись в горницу Островнова, мыл руки и отфыркивался, а уже ночью пил взвар, «достал разваренную грушу, зачавкал, пошёл, дымя цигаркой, поглаживая по-бабьи голую пухловатую грудь» (с. 93).
Потом Половцев деятельно готовился к восстанию, что-то писал, чертил какие-то карты, тяжко думал о перспективах своего дела. В станице его уже искали, пора, казалось бы, начаться восстанию. Однажды ночью Половцев прибыл к Островнову: «Голос Половцева был неузнаваемо тих, в нём почудились Якову Лукичу какая-то надорванность, большая тревога и усталь…» Переговорив с Яковом Лукичом о текущих делах, Половцев сказал, что будем начинать восстание с хутора Войскового. «Половцев помолчал, долго и нежно гладил своей большой ладонью вскочившего ему на колени чёрного кота, потом зашептал, и в голосе его зазвучали несвойственные ему теплота и ласка: – Кисынька! Кисочка! Котик! Ко-ти-ще! Да какой же ты вороной! Люблю я, Лукич, кошек! Лошадь и кошка – самые чистоплотные животные… У меня дома был сибирский кот, огромный, пушистый… Постоянно спал со мной… Масти этакой… А вот кошек чертовски люблю. И детей. Маленьких. Очень люблю, даже как-то болезненно. Детских слёз не могу слышать, всё во мне переворачивается… А ты, старик, кошек любишь или нет?
Изумлённый донельзя проявлением таких простых человеческих чувств, необычным разговором своего начальника, пожилого матёрого офицера, славившегося ещё на германской войне жестокостью в обращении с казаками, Яков Лукич отрицательно потряс головой» (с. 197—198).
В хуторе Войсковом, куда Половцев прибыл с Яковом Лукичом, казаки ему разъяснили, что они не поддержат идею восстания и выходят из Союза освобождения Дона. В марте появилась статья Сталина «Головокружение от успехов», в которой резко говорилось о погоне за стопроцентной коллективизацией, местные коммунисты буйствовали, загоняя казаков в колхозы, а теперь наступило время свободного выбора для казаков, хочет – вступает, а хочет – воздерживается. А вернувшись в Гремячий, Островнов «впервые увидел, как бегут из глубоко запавших, покрасневших глаз есаула слёзы, блестит смоченная слезами широкая переносица.
– О том плачу, что не удалось наше дело… на этот раз… – звучно сказал Половцев и размашистым жестом снял белую курпяйчатую папаху, осушил глаза. – Обеднял Дон истинными казаками, разбогател сволочью: предателями и лиходеями… Переманил их Сталин своей статьёй. Вот бы кого я сейчас… вот бы кого я… Ккка-ккой народ! Подлецы! Дураки, богом проклятые!.. Они не понимают того, что эта статья – гнусный обман, маневр! И они верят… как дети. О, мать их! Гнусь земляная! Их, дураков, большой политики ради водят, как сомка на удочке, подпруги им отпускают, чтобы до смерти не задушить, а они всё это за чистую монету принимают… Мы ещё вернемся, и тогда горе будет тем, кто отойдёт от нас, предаст нас и дело… великое дело спасения родины и Дона от власти международных жидов! Смерть от казачьей шашки будет им расплатой, так и скажи!» (с. 204—205).
Шолохов не раз использует такой литературный приём, доверяя противнику советской власти собственные мысли, пусть не такие прямолинейные, но и Шолохов почувствовал, что статья Сталина – это «гнусный обман, маневр», колхозная действительность вскоре это и подтвердила, отвели выходцам из колхоза дальние земли, не выдали быков и лошадей, всё хозяйственное снаряжение не вернули. А как жить? Пришлось нехотя вновь вступать в колхоз, как Атаманчуков, и пахать в дождь на быках, план выполнять, хотя с хозяйской точки зрения это преступление.