На Западе диктатору, идущему к власти, следует использовать скорее национальные, а не классовые противоречия. Муссолини и его фашистские теоретики искусно связали одно с другим, заявляя, что в Италии «классовая борьба» есть не столкновение двух классов граждан, а битва всей «пролетарской нации» с «капиталистическим» миром119. Гитлер видел в «международном еврействе» не только «расового», но и классового врага немцев. Фокусируясь на ненависти к чужакам — или «врагам», по Карлу Шмитту, — он уравновешивал интересы среднего класса, рабочих и фермеров, не определяя открыто своих предпочтений к тем или иным из них. Национализм Муссолини и Гитлера определялся тем обстоятельством, что структура их общества требовала, чтобы недовольство было направлено вовне, потому что путь к власти пролегал через сплочение различных классов против чужеземцев. [Наиболее благоразумные деятели Коминтерна это прекрасно понимали. На июньском 1923 года Пленуме Радек и Зиновьев убеждали, что немецким коммунистам, чтобы вырваться из изоляции, нужно наладить связи с националистически настроенными элементами. Оправданием такому маневру должно было служить рассуждение, что националистическая идеология «угнетенных» народов, одним из которых является Германия, носит революционный характер. «В Германии, — заявлял по этому поводу Радек, — упор на национальность есть акт революционный» (Luks L. Entstehung der kommunistischen Faschismustheorie. S. 62).]. В некоторых странах — особенно в Германии и Венгрии — коммунисты тоже, не колеблясь, апеллировали к шовинистическим настроениям.
В Восточной Европе ситуация была совсем иной. Россия в 1917 году была страной по преимуществу одного класса — крестьянства. Промышленных рабочих было сравнительно мало, и, по большей части, они все еще были прочно связаны с деревней. Эту удивительно однородную группу «трудящихся», которые в губерниях Великороссии составляли 90 % всего населения, отделяли от остальных 10 % не только социо-экономические, но и культурные характеристики. Они не ощущали национального единения с достаточно европеизированными помещиками, чиновниками, военными, предпринимателями и интеллигенцией. С точки зрения русских крестьян и рабочих, они с таким же успехом могли бы быть и иностранцами. Образ классового врага революционной России, буржуя, выражался не только его социо-экономическим положением, но и речью, манерами и обликом. И путь к власти в России пролегал, тем самым, через гражданскую войну между крестьянскими и рабочими массами и европеизированной элитой.
Но если Россия имела не столь сложное социальное устройство, как Италия и Германия, то этого нельзя сказать об ее национальном составе. Италия и Германия были странами этнически однородными; Россия была многонациональной империей, в которой господствующая группа составляла менее половины населения. Политик, апеллирующий открыто к русскому национализму, рисковал настроить против себя нерусскую половину — что было понятно царскому правительству, избегавшему прямого отождествления с великорусским национализмом и опиравшемуся на этнически нейтральную «имперскую» идею. По этой же причине и Ленину пришлось избрать путь, отличный от Муссолини и Гитлера, и придерживаться идеологии, не имеющей национальной окраски.
Одним словом, в России, учитывая высокую однородность ее социальной структуры и разнородность этнической, предприимчивому диктатору целесообразней было апеллировать к классовому антагонизму, в то время как на Западе, где ситуация была прямо противоположной, упор делался на национализм.
Следует, однако, заметить, что со временем классовый и националистический тоталитаризм стремятся к сближению.
Сталин на исходе своей политической карьеры дал ход великорусскому национализму и антисемитизму: во время Второй мировой войны и после ее окончания он вполне открыто и бесстыдно вел шовинистскую кампанию. Гитлер, со своей стороны, считал немецкий национализм слишком сковывающим его амбиции. «Я могу достичь своих целей только через мировую революцию», — говорил он Раушнингу и предсказывал, что растворит немецкий национализм в более всеобъемлющей концепции «арийства»: «Концепция нации потеряла смысл… Мы должны избавиться от этой ложной концепции и поставить на ее место концепцию расы… Новый порядок не может формулироваться в понятиях национальных границ народов с историческим прошлым, но только в понятиях расы, преодолевающей эти границы… Я прекрасно, не хуже всех этих ужасно умных интеллектуалов, знаю, что в научном смысле нет такого понятия, как раса. Но вы, как фермер и скотовод, не можете успешно выводить породу, не имея концепции расы. И я, как политик, нуждаюсь в концепции, которая позволит упразднить порядок, до сих пор существовавший на исторической основе, и установить совершенный и новый антиисторический порядок и дать ему интеллектуальное обоснование… И для этой цели мне вполне подходит концепция расы… Франция вынесла свою великую революцию за пределы своих границ на концепции нации. С концепцией расы национал-социализм понесет революцию за пределы страны и переделает мир… Тогда мало что останется от националистских клише, и менее всего среди нас, немцев. Вместо того установится понимание между различными языковыми элементами одной большой правящей расы»120.
Коммунизм и «фашизм» имеют разное интеллектуальное происхождение: один уходит корнями в философию Просвещения, другой — в антипросветительскую культуру эпохи романтизма. Теоретически коммунизм рационален и конструктивен, «фашизм» — иррационален и деструктивен, почему коммунизм и был всегда гораздо привлекательней для интеллектуалов. На практике, однако, эти различия стираются. Тут и в самом деле «бытие определяет сознание», поскольку тоталитарные институты подчиняют себе идеологию и переиначивают ее по своему усмотрению. Как мы отмечали, оба движения используют идеи как пластичный инструмент, с помощью которого можно добиться от своих подданных послушания и создать видимость единства. В конце концов тоталитаризм ленинско-сталинского и гитлеровского режимов, при всем различии их происхождения, оказывается одинаково нигилистским и одинаково деструктивным.
Самым ярким подтверждением этого, пожалуй, следует признать восхищение тоталитарных диктаторов друг другом. Мы упоминали о высокой оценке, какую давал Ленину Муссолини, и о похвалах, которые он расточал Сталину, ставшему, по его мнению, «тайным фашистом». Гитлер признавался, что преклоняется перед «гением» Сталина: в разгар Второй мировой войны, когда его войска вели тяжелые бои с Красной Армией, Гитлер тешил себя фантазиями о соединении враждующих сил для совместной борьбы с западными демократиями. Он даже подумывал о назначении Сталина своим наместником в побежденной России121. Одно важное препятствие на пути к такому сотрудничеству — присутствие евреев в советском правительстве, — казалось, было вполне преодолимым в свете тех заверений, которые советский лидер дал гитлеровскому министру иностранных дел Риббентропу: как только у него появятся подходящие кадры, он уберет с командных постов всех евреев122. И Мао Цзэдун, самый радикальный коммунист, в свою очередь, восхищался Гитлером и его методами. Когда в разгар «культурной революции» раздались упреки в том, что он пожертвовал столькими жизнями своих товарищей, Мао ответил: «Посмотрите на Вторую мировую войну, на жестокость Гитлера. Чем больше жестокости, тем больше энтузиазма к революции»123.
Тоталитарные режимы правого и левого толка объединяют не только сходные политические философии и практика, но и одинаковая психология их основателей: их движущая сила — ненависть, а их выражение — насилие. Муссолини, самый откровенный из них, говорил, что насилие подобно «моральной терапии», поскольку вынуждает ясно осознать свои убеждения124. В этом, а также в решимости всеми средствами и любой ценой разрушить существующий мир, в котором они ощущают себя отщепенцами, и состоит их родство.
ГЛАВА 6
КУЛЬТУРА КАК ПРОПАГАНДА
«Но это и была цель всего предприятия: выдрать виды с корнем безвозвратно; ибо как еще можно построить новое общество? Вы начинаете не с фундамента и не с крыши, вы начинаете изготавливать новые кирпичи».
Иосиф Бродский1
Для большевиков социальная революция была немыслима без революции в культуре. Тема культурной революции привлекла к себе особенное внимание ученых как более благоприятная, чем мрачные описания нескончаемых репрессий и страданий, характеризующих этот период. В первое десятилетие большевики проявляли по отношению к творческой деятельности терпимость, какой не выказывали ни в экономике, ни в политике. Такая позиция кажется особенно поразительной в контексте суровости и грубости сталинской эпохи. Однако при ближайшем рассмотрении все новшества в литературе, искусстве и образовании, наблюдавшиеся в первые годы существования большевистского режима, оказываются лишь побочными аспектами культурной политики, с самого начала определявшейся чисто идеологическими соображениями. В самом понятии «культурная политика» кроется противоречие, поскольку собственно культура не может быть управляемой, и тем самым легко угадывается стоящая за этим цель, ради достижения которой большевики стремились подчинить себе культуру.