то ни было». Основное время членов клуба занимала игра: «Русские – отчаянные игроки». Кроме карт и бильярда, имевших в клубе преимущество перед гастрономическими удовольствиями, русские джентльмены продемонстрировали иноземцу и другие свои занятия. За домом, в саду, уничтоженном позднее во время реконструкции улицы Горького, члены клуба играли в кегли и в «глупую школьническую игру в свайку», по правилам которой надо было попасть железным стержнем в медное кольцо, лежащее на земле.
Пушкин оставил клуб незаметно, по‑английски – как пишет Колвил Фрэнкленд, он «покинул меня на произвол судьбы и тихонько ускользнул, – как я подозреваю, к своей хорошенькой жене». Иностранец, очевидно, рассчитывал, что Пушкин заплатит за его обед. Но ему пришлось самому заплатить по своему счету, а поведение Пушкина он оценил как эксцентричное и рассеянное.
В своем дневнике англичанин отметил, что в Москве, в отличие от столицы, существует вольность речи, мысли и действия. Последние обстоятельства делают Москву, по его мнению, приятным местом для него, живущего под девизом «гражданская и религиозная свобода повсюду на свете».
После посещения Английского клуба Колвил Фрэнкленд, будто начитавшись отчетов Третьего отделения, записал: «Факт тот, что Москва представляет род встреч для всех отставных, недовольных и уволенных чинов империи, гражданских и военных. Это ядро русской оппозиции. Поэтому почти все люди либеральных убеждений и те, политические взгляды которых не подходят к политике этих дней, удаляются сюда, где они могут сколько угодно критиковать двор, правительство и т. д., не слишком опасаясь какого‑либо вмешательства властей».
Ну а Пушкин мог ответить ему и так: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство» (из письма Петру Вяземскому, 27 мая 1826 г.).
Когда Лермонтов написал свое знаменитое стихотворение «На смерть поэта», то прочитал его в Английском клубе Чаадаев, произошло это в особой комнате, прозванной «говорильней». Лермонтова, кстати, привел в клуб отец.
Английский клуб – одно из тех мест в Москве, посещение которого было непременным в холостой и «безалаберной» жизни молодого Льва Толстого, новоявленного московского денди. В дневнике от 17 декабря 1850 г. находим следующую запись: «Встать рано и заняться письмом Дьякову и повестью, в 10 часов ехать к обедне в Зачатьевский монастырь и к Анне Петровне, к Яковлевой. Оттуда заехать к Колошину, послать за нотами, приготовить письмо в контору, обедать дома, заняться музыкой и правилами, вечером… в клуб…» Клуб на Тверской Лев Николаевич оставляет на последнее, на десерт. Жил он тогда «без службы, без занятий, без цели». Жил Толстой так потому, что подобного рода жизнь ему «нравилась». Как писал он в «Записках», располагало к такому существованию само положение молодого человека в московском свете – молодого человека, соединяющего в себе некоторые качества; а именно «образование, хорошее имя и тысяч десять или двадцать доходу». И тогда жизнь его становилась самой приятной и совершенно беспечной: «Все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды; нет ни одного молодого человека, который бы в общем мнении света стоял выше его».
Интересно, что современник графа Толстого князь Владимир Одоевский писал о том же самом – о молодых людях, слонявшихся по Москве. Но в отличие от Льва Николаевича, констатирующего факт, Одоевский призывал лечить этих денди, причем весьма своеобразным лекарством: «Москва в 1849 году – торжественное праздношатательство, нуждающееся еще в Петровой дубинке; болтовня колоколов и пьяные мужики довершают картину. Вот разница между
Петербургом и Москвою: в Петербурге трудно найти человека, до которого бы что‑нибудь касалось; всякий занимается всем, кроме того, о чем вы ему говорите. В Москве нет человека, до которого что‑нибудь бы не касалось; он ничем не занимается, кроме того, до чего ему никакого нет дела».
В незаконченном романе «Декабристы» Лев Толстой так описывает клуб: «Пройдясь по залам, уставленным столами со старичками, играющими в ералаш, повернувшись в инфернальной (игорный зал. – Авт. ), где уж знаменитый «Пучин» начал свою партию против «компании», постояв несколько времени у одного из бильярдов, около которого, хватаясь за борт, семенил важный старичок и еле‑еле попадал в свой шар, и заглянув в библиотеку, где какой‑то генерал степенно читал через очки, далеко держа от себя газету, и записанный юноша, стараясь не шуметь, пересматривал подряд все журналы, золотой молодой человек подсел на диван в бильярдной к играющим в табельку, таким же, как он, позолоченным молодым людям. Был обеденный день, и было много господ, всегда посещающих клуб».
Толстой не раз бывал в 1850–1860‑х гг. в этом «храме праздности», как назвал он это заведение в романе «Анна Каренина». Клуб неоднократно упоминается в романе, став местом действия одного из его эпизодов. Сюда после долгого отсутствия приходит Константин Левин. А поскольку «Левин в Москве – это Толстой в Москве», как писал Сергей Львович Толстой, то и впечатления Левина от клуба на Тверской, добавим мы, есть впечатления Льва Толстого.
Многое ли изменилось в клубной жизни после того, как Левин‑Толстой не был в клубе, «с тех пор как он еще по выходе из университета жил в Москве и ездил в свет»? «Он помнил клуб, внешние подробности его устройства, но совсем забыл то впечатление, которое он в прежнее время испытывал в клубе. Но только что, въехав на широкий полукруглый двор и слезши с извозчика, он вступил на крыльцо и навстречу ему швейцар в перевязи беззвучно отворил дверь и поклонился; только что он увидал в швейцарской калоши и шубы членов, сообразивших, что менее труда снимать калоши внизу, чем вносить их наверх; только что он услыхал таинственный, предшествующий ему звонок и увидал, входя по отлогой ковровой лестнице, статую на площадке и в верхних дверях третьего, состарившегося знакомого швейцара в клубной ливрее, неторопливо и не медля отворявшего дверь и оглядывавшего гостя, – Левина охватило давнишнее впечатление клуба, впечатление отдыха, довольства и приличия».
Добавим, впечатления «отдыха, довольства и приличия», полученные не где‑нибудь на пашне или в момент наилучших проявлений семейной жизни, а именно в стенах этого заведения. Все здесь, похоже, осталось по‑прежнему: и швейцар, знавший «не только Левина, но и все его связи и родство», и «большой стол, уставленный водками и самыми разнообразными закусками», из которых «можно было выбрать, что было по вкусу» (даже если и эти закуски не устраивали, то могли принести и что‑нибудь еще, что и продемонстрировал Левину Облонский), и «самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие, люди», среди которых «ни одного не было сердитого и озабоченного лица. Все,