Я, однако, не убежден, что мораль непременно должна даваться свыше. Неужели она не может быть делом внутренним? Так наверняка и есть в отношении чувства сострадания, а может быть, и в отношении чувства справедливости. Несколько лет назад мы провели эксперимент: приматы с удовольствием выполняли задания ученых за кусочки огурца, пока не увидели, что другие получают виноград, который гораздо вкуснее. Обезьяны, получавшие в награду огурцы, пришли в возбуждение, побросали свои овощи и устроили забастовку. Очень приличная еда стала для них негодной только потому, что кто-то из собратьев получал кое-что получше. Мы назвали это качество «неприятием неравенства»; позже данную тему исследовали на других животных, включая собак. Так, собака готова повторять одно и то же действие без всякого вознаграждения, но отказывается делать это, как только увидит, что другая собака получает за то же действие кусочек колбаски.
Эти открытия приложимы и к человеческой нравственности. По мнению большинства философов, человек сам убеждает себя в моральных истинах. Даже если философ при этом не ссылается на Бога, он все же предполагает, что процесс этот идет «сверху вниз»: сначала мы формулируем принципы нравственности, а затем применяем их в отношениях с ближними. Но действительно ли моральные намерения формируются на таком высоком уровне? Разве не должны они корениться в нашей глубинной сути, в том, что мы и кто мы? Разве реально было бы убедить человека заботиться о других, если бы ему не была изначально присуща естественная склонность к этому? Какой был бы смысл апеллировать к честности и справедливости, если бы у нас не было мощной инстинктивной реакции на их отсутствие? Представьте, какую когнитивную нагрузку нам бы приходилось нести, если бы каждое принимаемое решение нужно было проверять при помощи «спущенной сверху» логики. Я твердо верю в утверждение Дэвида Юма[11*] о том, что разум — раб страстей. Начинали мы с нравственных ощущений и интуиции, и именно в этом мы ближе всего к другим приматам. Человек не откапывал мораль, извлекая ее из рациональных рефлексий; напротив, он получил мощный толчок снизу, из своего неизбывного социально-животного прошлого.
В то же время я бы поостерегся называть шимпанзе «моральным существом». Дело в том, что одних чувств недостаточно. Мы стремимся к логически цельной и непротиворечивой системе и спорим о том, как смертная казнь согласуется с утверждениями о священности жизни, и может ли сексуальная ориентация, которую человек не выбирает, быть морально ущербной. Эти разногласия свойственны только человеку. Слишком мало свидетельств того, что другие животные хоть как-то оценивают действия, которые их непосредственно не затрагивают. Великий пионер исследований морали финский антрополог Эдвард Вестермарк объяснил это тем, что связанные с моралью человеческие эмоции не определяются сиюминутной ситуацией. Скорее они имеют дело с понятиями добра и зла на более абстрактном, беспристрастном уровне. Именно это отличает человеческую мораль от всех прочих: стремление к универсальным правилам и одновременно сложная система оправдания, наблюдения и наказания.
В этот момент, кстати говоря, в дело вступает и религия. Вспомните призывы к состраданию и милосердию: притчу о добром самаритянине или притчу о работниках в винограднике, которая представляет собой вызов нашему чувству справедливости и завершается знаменитым «Последние будут первыми, а первые последними». Добавьте к этому почти скиннеровскую тягу к поощрению и наказанию[12*] — от девственниц, которым уготован рай, до адского пламени, ожидающего грешников, — и наше желание быть «достойными похвалы», как говорил Адам Смит. В самом деле, человек настолько чувствителен к общественному мнению, что иногда достаточно приклеить на стену картинку с изображением двух глаз, чтобы добиться от него хорошего поведения. Религия давно осознала это и вовсю пользуется образом всевидящего ока как символом всеведущего Бога.
Однако даже и с такой скромной ролью религия предается анафеме некоторыми людьми. За последние несколько лет мы успели уже привыкнуть к рьяным атеистам, утверждающим, как Кристофер Хитченс, что Бог — не любовь, или, как Ричард Докинз [13*], что он и вовсе сродни галлюцинации. Неоатеисты называют себя «умниками», подразумевая таким образом, что все верующие глупее них. Если апостол Павел считал, что неверующие живут во тьме, то современные атеисты поменяли эту максиму на противоположную: одни лишь неверующие способны видеть свет. Призывая доверять лишь науке, они хотят вывести этику из натуралистического мировоззрения. Я разделяю их скепсис по поводу религиозных учреждений и их иерархов — священников, епископов, телепроповедников, аятолл и раввинов, — но к чему хорошему могут привести оскорбления, адресованные огромному множеству людей, которые ценят религию? И, что еще более важно, какую, собственно, альтернативу может предложить наука? Не дело науки разъяснять смысл жизни и объяснять нам, как нужно жить, — тем более не ее задача. Британский философ Джон Грей [14*] сформулировал это так: «…наука — не колдовство. Рост знаний расширяет человеческие возможности. Но человеческую природу знания не могут отменить». Мы, ученые, хорошо умеем разбираться в том, почему разные вещи в окружающем мире именно такие, какие они есть, или в том, как они работают. Я верю, что биология помогает нам понять, почему нравственность такова, какова она есть. Но от этого понимания до советов нравственного характера — дистанция огромного размера.
Даже самый стойкий атеист, воспитанный в западном обществе, не может не впитать базовые установки христианства. Жители все более светской Северной Европы, чью культуру я воспринял в первую очередь, считают свое мировоззрение в значительной мере христианским. Надо сказать, что достижения человечества в любой области — от архитектуры до музыки, от искусства до науки — всегда развивались рука об руку с религией и никогда по отдельности. Поэтому невозможно сказать, как выглядела бы человеческая этика без религии. Чтобы понять это, необходимо познакомиться с какой-нибудь человеческой культурой, которая не только нерелигиозна в настоящее время, но и никогда не была религиозной. Тот факт, что подобных культур не существует, заставляет задуматься.
Босх бился над той же проблемой. Речь шла, конечно, не об атеизме — в то время такой вариант был немыслим и попросту не существовал, — а скорее о месте науки в обществе. Маленькие фигурки с перевернутыми воронками на головах, здания вдалеке в форме перегонных кубов и печей — явная отсылка к какому-то химическому оборудованию. Как бы мы ни относились к науке сегодня, полезно помнить, что у истоков своих наука — не слишком рациональное предприятие. В эпоху Босха алхимия, делавшая немалые успехи, была неразрывно связана с оккультизмом, а среди алхимиков полно сумасшедших и шарлатанов, которых художник с большим юмором изобразил вместе с их легковерной аудиторией. Лишь позже, освободившись от подобных влияний и разработав механизмы самокоррекции, алхимия стала эмпирической наукой. Но какой вклад может наука внести в общественную нравственность, еще долго оставалось неясным.
У других приматов, разумеется, подобных проблем нет, но и они пытаются сформировать общество похожего типа. В их поведении несложно различить стремление к тем самым ценностям, которые свойственны и нам. К примеру, известны случаи, когда самки шимпанзе буквально тащили упирающихся самцов навстречу друг другу, чтобы примирить их после ожесточенной схватки, и одновременно вырывали оружие из их лап. Более того, высокоранговые самцы регулярно выступают в роли беспристрастных арбитров, разрешая споры в сообществе. Для меня эти намеки на заботу об общественных интересах служат знаком того, что строительные кирпичики нравственности старше человечества, и что необязательно привлекать Бога, чтобы объяснить, как человек оказался там, где оказался. С другой стороны, что произошло бы с обществом, если бы мы полностью исключили религию? Откровенно говоря, трудно представить, как наука и натуралистическое мировоззрение могли бы заполнить образовавшуюся пустоту и вдохновить человека на добро.
Картины Босха изобилуют ссылками на алхимию, мистическую предшественницу химии. Самая узнаваемая фигура «Сада земных наслаждений» — иногда ее называют «человек-дерево-яйцо» — несет на голове карусель с дымящимся сооружением, напоминающим волынку. Сосуды подобной формы часто использовались в алхимии.
Во время обратного перелета после недельной трансатлантической экскурсии я нашел наконец время прочитать накопившиеся в моем блоге «Мораль без Бога?» почти семь сотен комментариев. В большинстве своем записи оказались конструктивными и одобрительными; читатели соглашались со мной: там, где речь идет о происхождении морали, можно допустить, помимо черного и белого, еще и множество оттенков серого. Но атеисты не могли устоять перед соблазном и обойтись без нападок на религию, что противоречило моим намерениям. Для меня разобраться, в чем заключается насущность религии, гораздо важнее, чем критиковать нее. Центральный вопрос атеизма — а именно тезис о существовании или несуществовании Бога — представляется мне абсолютно неинтересным. Какой смысл вести горячие споры о существовании того, чего никто не может ни доказать, ни опровергнуть? В 2012 г. Алан де Боттон[15*] заставил встать на дыбы обе дискутирующие стороны. Он начал свою книгу «Религия для атеистов» (Religion for Atheists) следующим посылом: «Самый скучный и неконструктивный вопрос, который можно задать относительно любой религии, это вопрос о том, верна ли она — в смысле, была ли она торжественно ниспослана человеку небесными силами под звуки фанфар». Тем не менее для некоторых этот вопрос остается самым главным и даже единственным. Как мы дошли до подобного скудоумия? Мы как будто вступили в дискуссионный клуб, где все, что можно сделать, — это только выиграть или проиграть.