Санскрит во льдах, или возвращение из Офира
Жене Ирине, детям Кате, Коле
Это сочинение — своего рода развитие идей книги «Открылась бездна… Образы места и времени в классической русской драме» (М., 1992). Там предметом была драма в контексте русской литературы XIX и XX в. И здесь литературная утопия рассматривается как явление отечественной беллетристики. Изучение утопии — разновидность исследования топохронологии. В первой книге я обнаружил, что в отличие от западноевропейской литературы русской свойственно преобладание образов места над образами времени. В нашей словесности, как выяснилось, художественное место имеет такую силу, что любыми хронологическими значениями можно пренебречь.
Художественная топология позволяет проникнуть в те слои представлений человека о мире (чаще всего самим человеком не осознаваемые), которые непроницаемы (или с меньшими результатами проницаемы) для иных аналитических средств. В первой книге речь шла о характеристиках некоего существующего, реального места, топоса; здесь разговор пойдет о месте несуществующем, утопосе, и проблема бытия будет рассмотрена словно «с изнанки».
Понятие «утопия» имеет два смысла: «место, которого нет» (utopos) и «благое место» (eutopos). По давней традиции, вольно или невольно, оба смысла соединились: этого нет здесь, ибо оно слишком хорошо, но потому и притягивает. Как бы то ни было, имеется в виду некое несуществующее место. Изображение русской литературой небывалого места и составит предмет анализа. Предстоит, следовательно, заняться некоторыми чертами национального воображения, устойчивыми или переменными — выяснится. Ради большей отчетливости в определении упомянутых черт нужно будет сопоставить их с аналогичными чертами западноевропейских и восточных (например, арабских, китайских) утопий.
В качестве литературного жанра утопия существует едва ли не столько же, сколько сама история. Вероятно, нет эпохи, литературы без утопии. Поэтому, оставаясь специфическим жанром художественного творчества, она вместе с тем выражает какие‑то устойчивые представления сознания, а не одно увлечение литературной новинкой. Когда пробуют объяснить возникновение утопии недовольством сиюминутной жизнью, исходят из достоверных причин, однако рассудим: постоянство утопий не есть ли знак того, что подобное недовольство всегда свойственно человеку; что его не устраивает сама жизнь, а не ее исторические воплощения?
Конечно, хочет или нет автор, его работа продиктована переживаниями нашего времени — нечего скрывать. Я даже думаю, что, сказав об этом, даю повод вернее и глубже прочесть мой текст, потому что читатель, предупрежденный заранее, не исключено, попробует примерить на себя содержание книги, т. е. оглядеть свое сознание. Пока оно не изменится, не изменится и мир, хотя давным — давно известно, что и обратное утверждение справедливо. Правда, мир мы уже пробовали изменить.
Глава 1. Здешний Град (долитературная утопия)
Долитературная означает в основном фольклорная: легенды, сказания, духовные стихи, предшествующие профессиональной литературе или бытующие одновременно с ней. «Есть что‑то романтическое в расколе — потому так привлекал раскол русских романтиков и декадентов<…>Раскол можно назвать социально — апокалиптической утопией<…>Мечта раскола была о здешнем Граде, о граде земном…»[1].
Замечен важный признак не только раскольничьего, но русского утопизма, русского сознания: превратить небывалое (выдуманное, пригрезившееся) в конкретную реальность; осуществить утопию, которая принципиально неосуществима, если верно допущение, что она выражает экзистенциальное несогласие человека с бытием. В случае же реализации утопии, стань это возможным, не просто исполняется некий проект, но меняются субстанциональные условия жизни людей, сам человек делается другим.
Психо- и гносеологические предпосылки утопии уходят в те слои человеческой натуры, где возникают многообразные формы магических представлений. Утопия — та же магия: благое (вымышленное) место наделяется свойствами, каких нет у окружающего. Только потому, что эти свойства воображаемы, они могут (таково магическое условие) сделаться действительными. Стоит подумать, и мыслимое воплотится. Вероятно, этим вызвано то, что грядущее (место, которого нет) наделялось признаками, свойственными теперешней жизни (месту, которое есть). Это место не понималось другим, в нем лишь устранялись дефекты, в соответствии с магической практикой.
В «Житии Андрея Юродивого» о судьбах мира говорилось в таких выражениях: «В последам дни воставит Господь Бог царя от нищеты». Он «воставит церкви святых и созиждет сокрушенна алтаря, и ни будет к тому тяжа, ни будет обидящаго ни обидимаго<…>, да начнут не творити блуда, и боляром своим, творящим безакониа, сотворит показнь и на смерть предаст…»[2].
Полагают, этот Андрей жил в Византии в X веке, его греческое житие составили в конце X в., на славянский язык перевели в конце XI или в начале XII в., и с тех пор оно пользуется известностью[3].
Приведу выдержку из документа, связь которого с упомянутым «Житием» маловероятна, — с манифестом Е. И. Пугачева от 28 июля 1774 г., объявленным «во всенародное известие жителей города Саранска и его округи»:
«А как ныне имя наше властию всевышней десницы в России процветает, того ради повелеваем сим нашим имянным указом: кои прежде были дворяне в своих поместьях и вотчинах, — оных противников нашей власти и возмутителей империи и разорителей крестьян, всячески стараясь ловить, казнить и вешать, и поступать равным образом так, как они, не имея в себе малейшего христианства, чинили с вами, крестьянами. По истреблении которых противников злодеев — дворян всякой может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до века продолжатца будет».[4]
Мысль та же, что в «Житии Андрея»: «Поступать так, как они чинили с вами». Структура сознания и потому существования остается нетронутой: сохранены царь, богатые, нищие; но царь — от нищеты, богаты же те, кто прежде бедствовал. В одном из документов русского революционного народничества, пропагандистской «Сказке дяди Филата», изображено, согласно комментариям О. Б. Алексеевой, «утопическое будущее общество»[5], — там попадаются стихи:
Уж не месяц это светится,
Да не пташечки заливаются. Светит счастие мужицкое, Царство наше нарождается…
Герой спрашивает: «Да что же это, братцы, за житье за райское?» Ему отвечают: «Мужицкое царство, и больше ничего»[6].
Новая жизнь воображается в формах старой. Авторам проекта невдомек, что «мужицкое царство» сохранит несправедливость, свойственную царству, хотя, разумеется, царить будут другие. Именно такую ситуацию воспроизвели Ю. Олеша в «Трех толстяках» (1924) и М. Козырев в «Ленинграде» (1925). Сознание остается прежним, а потому и отношения. Дело, видно, не только в новых экономических условиях, но и в сознании, которое не находится в прямой связи с материальным бытием, — вот почему проблема иного грядущего есть и проблема иного сознания. Старому не придет на ум идея действительно нового порядка. Вероятно, этим вызвано не сформулированное убеждение: все дело в людях, и если одних заменить другими (вместо царя богатых поставить царя нищих), то и жизнь станет другой.
Не замечено, что царь, богатые, бедные — основные черты ненавистного существования — остаются. Не это ли утопизм в точном значении понятия — греза о несбыточном? Желание того, чего, по сути, не может быть? Несбыточность, кстати говоря, невысказанно допускается, ибо замена одного царя другим походит на пародию, остаток старого ритуала (король шутов, или бедных), смысл которого в том и состоял, чтобы сохранить существующие отношения, имитируя радикальные перемены, но не производя их на самом деле. «Царь бедных» в «Андрее Юродивом» — разновидность типологической имитации, якобы сбывшейся утопии, словно народное сознание догадывается: осуществись утопия, наступит конец света. Такая интерпретация вероятна, если признать, что «конец света» как результат сбывшейся утопии означает перемену самого человеческого типа. Тогда нынешний порядок («этот свет»), несомненно, изменится.
Некоторое подтверждение тому, что утопические представления благой жизни воображаются народным сознанием идеальными, нереализуемыми в каждодневном обиходе, дает один из русских духовных стихов:
Это не два зверя собиралися,
Не два лютые собегалися,
Это Кривда с Правдой соходилися,
Промежду собой бились — дрались,
Кривда Правду одолеть хочет.
Правда Кривду переспорила.
Правда пошла на небеса
К самому Христу, Царю Небесному,
А Кривда пошла у нас вся по всей земле,
По всей земле по свет — русской,
По всему народу христианскому[7].
Деление ясно: среди людей нет истинной жизни, она — условие небесное. На земле — тяготы, лихие тяжбы, «стал народ неправильный». За правдой отправляйся на небо, здесь об этом и думать нечего: земля — место неправое, и любой утопический проект обречен. Косвенное свидетельство содержит один из многих вариантов духовного стиха «Страшный суд»: по звуку архангельской трубы мертвые встают для последнего ответа, и грешники умоляют Христа о прощении — мол, не знали не ведали, что творили, будь милостив. А он им: «Как же не знали? А на что вам книги?» И приговаривает грешников к мукам, самая же тяжкая в том, что, хотя мукам наступает конец, прощения грешники не получают. Эта мысль — своего рода представление о невозможности утопии. Как раз на фоне такого фатального исхода может возникнуть инстинктивный порыв «А вдруг?». А вдруг все‑таки сбудется? Чем черт не шутит?