порой скатывалась к низости. «Так и само пророческое, мессианское в русском духе, его жажда абсолютного, жажда преображения, оборачивается какой-то порабощенностью», — резюмирует философ (
‹33>, с. 295). Для интеллигенции это, видимо, порабощенность идеей и жертвенное служение ей.
Жертвенность, самоотверженность и готовность принести личные интересы на алтарь служения обществу становятся важнейшими элементами «пророческого служения» в России. И пусть не все носители профетического начала должны были жертвовать собой в борьбе с режимом, мученический венец испокон веков стал привычным атрибутом российского пророка и витии. Протопоп Аввакум и Радищев, Рылеев и Чаадаев, Пушкин и Лермонтов, Чернышевский и Достоевский, Гумилев и Мандельштам, Пастернак и Ахматова — десятки портретов в пантеоне российской словесности запечатлены с терновым венцом на челе.
Пророк-мыслитель выражает национальный дух, но одновременно воплощает и сверхнациональное, вселенское начало (таков и ныне стереотип восприятия в зарубежных странах творчества всемирно известных русских гениев — Толстого и Достоевского). И здесь уже надо говорить не о неопределенном «миссионизме» в бердяевском понимании, а о вселенском профетизме и мессианстве русского народа, несущего, по мнению «пророков», прочим народам земли свет божественной правды. Имплицитно присущее «русскому духу» мессианство, отголоски которого слышатся и по сей день на страницах газет, питалось и от религиозных корней (государство как оплот православия или как оплот марксизма-ленинизма), и от историко-политических (великодержавная концепция Третьего Рима или «непобедимого Советского Союза»), и от чисто утопических (народ, взыскующий Града Небесного, или народ, строящий коммунизм). Избранность и наличие священной миссии, ради осуществления которой требуются неисчислимые жертвы, освящают бытие русского народа высшим смыслом. Потому и российские мыслители стремились дать свою версию мессианского призвания отечества. Так, Бердяев, в годы Первой мировой войны видел в России будущую освободительницу народов, В. Ленин прочил России роль первого в мире коммунистического государства, евразийцы уже после кровавой революции пытались найти обоснование свершившейся катастрофе в закономерностях строительства уникальной синтетической цивилизации, Иван Ильин читал лекции о священной миссии России немецким студентам в эпоху Третьего рейха.
Анализируя природу мессианского сознания, заложенного в психологии русской интеллигенции, Бердяев отверг крайности узко-националистического подхода к проблеме. Он полностью поддержал и творчески развил концепцию Вл. Соловьева, проводившего аналогию между теориями «избранничества» русского и еврейского народов: «Мессианское сознание не есть националистическое сознание, оно глубоко противоположно национализму; это универсальное сознание. Мессианское сознание имеет свои корни в религиозном сознании еврейского народа, в переживании Израилем своей богоизбранности и единственности. Мессианское сознание есть сознание избранного народа Божьего, народа, в котором должен явиться Мессия и через который должен быть мир спасен. Богоизбранный народ — мессия среди народов, единственный народ с мессианским призванием и предназначением… Но, после явления Христа, мессианизм в древневрейском смысле становится уже невозможным для христианского мира… Христианство есть окончательное утверждение единства человечества, духа все-человечности и всемирности… Мессианское сознание есть сознание пророческое, мессианское самочувствие — пророческое самочувствие… Это пророческое мессианское сознание не исчезает в христианском мире, но претворяется и преображается. И в христианском мире возможен пророческий мессианизм, сознание исключительного религиозного призвания какого-нибудь народа, возможна вера, что через этот народ будет сказано миру слово нового откровения» ( ‹33>, с. 289).
Хотя Бердяев полагал, что новый мессианизм невозможен вне христианского миросозерцания, сегодня мы знаем, что философ ошибался. Советский мессианизм марксистско-ленинского толка, выдвинувший практические проекты построения рая на земле, оказал колоссальное влияние на судьбы народов мира и сыграл при этом роковую роль в судьбе России.
Как известно, Бердяев по итогам Первой русской революции сурово осудил сухой прагматизм «дневного» революционного движения, отринувшего соловьевскую идею Богочеловека и всю «ночную» линию культуры. Спустя еще два десятилетия российский мистицизм с его профетической устремленностью был «сброшен с корабля современности», а многие его апологеты физически уничтожены или изгнаны из страны. Однако можно предположить, что в начале, в фазе зарождения русского профетизма, мистическое «ночное» начало полностью преобладало и определяло структуру национального поэтического сознания, которое сохранило его элементы вплоть до наших ней. Ход истории доказал, что Ян не может существовать в отрыве от Инь, «дневное» в отрыве от «ночного».
Почти все российские мыслители Серебряного века допускали и многие приветствовали необходимость искупительной жертвы во имя обновления России, а в дальнейшем и всего мира. Отталкиваясь от исторических концепций христианского мессианства, они развили и утрировали идею Апокалипсиса, которая в Европе Нового времени уже утратила актуальность звучания, а в протестантской Америке, исповедовавшей прагматизм, вообще отошла на задний план. Если «закат Европы» в популярной работе О. Шпенглера (вышедшей в 1918 г., уже после Октябрьской революции) трактовался как постепенное угасание западной цивилизации, то русские философы предсказывали цепь бурных катаклизмов, ведущих к гибели старого общества и триумфу нового — причем, вполне вероятно, в одной «отдельно взятой стране», России, откуда и начнется победоносное шествие новой духовности по земному шару: «Для христиан будущее — не мирный культурный процесс постепенного нарастания всяких ценностей, а катастрофическая картина взрыва, наконец, последний взрыв, последнее напряжение — и тогда конец этому миру, начало нового, Вечного, Абсолютного Царства Божия» ( ‹228>, с. 218).
Ф. М. Достоевский в свое время вынес из поездок в Европу стойкое неприятие царящего там духа наживы и филистерства, выхолащивающего этические ценности западной цивилизации. С полной убежденностью он предрекал, что Запад обречен на гибель за свои прегрешения перед прочими народами Земли, которые сегодня покорны его власти. Утверждая, что дух наживы, овладевший Западом в стремлении поработить прочие народы мира, привел в конечном счете к вырождению христианства и становлению нового язычества, писатель раньше, чем это смогли сделать политики и философы, предсказал неизбежность тотальной войны за раздел мира, которая явится следствием морального падения общества ( ‹71>, с. 163–168). Как и во многих иных предвидениях, связанных с судьбами человечества, Достоевский оказался прав. Он не сумел предугадать лишь того, что именно Россия станет эпицентром грядущей катастрофы и обречена будет принести непомерные жертвы во имя ложных идеалов.
Слушайте, все народы, внимай, земля и все, чтό наполняет ее!
(Михей, 1:2.)
Профетические, эсхатологические и мессианские мотивы встречаются во многих произведениях русской церковной литературы, унаследовавшей византийские традиции, но эта тема остается за пределами нашего исследования, ограниченного сферой поэзии секулярной. Тем не менее именно влияние религиозной традиции во все времена определяло одно из важнейших направлений развития литературной мысли в России. Ю. М. Лотман в небольшой статье «Русская литература после-петровской эпохи и христианская традиция» со свойственной ему глубиной понимания проблемы наметил основные вехи развития христианского мироощущения у российских писателей и поэтов 18 в. Он, в частности,