<…> пленник у цепей железных дыма
Прикован к облачку желаний,
Дорогой сонною идет <…> —
и тем он отличается от лирического я «Огнивом-сечивом…». Однако любопытно, что в «Курильщике ширы» звучат те же мотивы, встречаются те же образы, что и в комментируемом стихотворении: это и два противопоставленных друг другу мира, и создание собственного мира, и сладость дыма/зелья/думы, и уста, в одном случае улыбающиеся, в другом – спекшиеся, и огонь, который является оружием героя в «Огнивом-сечивом…» и который отвергает герой «Курильщика ширы». Ср.:
С устами высохшими досуха
Он тянет сладкий мед,
И с ядом вместо посоха
На берег сонных грез идет.
Внезапно святилище огня ,
Бой молота по мягкому и красному железу, —
Исчезло все <…>
Забыто все, и в дыме сладкой думы [36]
Труд уносился к снам любимым…
Если я в «Огнивом-сечивом…» сам озаряет дол , возвещает утро нового мира, то курильщик ширы погружается в свой мир наваждений только ночью; утром этот мир рушится:
В ночную щель блеснет заря —
Он снова раб, вернувшийся к трудам.
Таким образом, при общности мотивов «Курильщик ширы» – стихотворение более реалистическое по сравнению с мифологическим «Огнивом-сечивом…».
Низкий план темы курения разворачивается в более поздних стихах. В руках хлебниковских персонажей тогда оказываются уже не трубка, не кальян, но «советский дым», как в уже обсуждавшемся «Председателе чеки», самокрутки, дешевый табак – все это признаки упадка культуры или вообще непричастности к культуре, разрухи, беспредела и насилия. Сестра поэта Вера Хлебникова вспоминала, как весной-летом 1911 г., когда они жили в Алфёрове, Хлебников «читал отрывки новых вещей» и хранил свои рукописи в сарае: «<…> но это продолжалось не долго: деревенские курильщики проведали о таких несметных бумажных богатствах <…> и однажды ночью был взломан замок и похищен весь мешок с рукописями» [цит. по: Бобков 1987, 18]. Значит, Хлебников не понаслышке знал о тех вандалах, о которых он читал в статье Маяковского «Умер Александр Блок» (1921) и которых он сам портретирует в поэме «Ночной обыск» (1921). С некрологом Маяковского связывают другую поэму Хлебникова, «Председатель чеки» [см.: Арензон, Дуганов 2002, 478]. Маяковский рассказывал: «Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: „Нравится?“ – „Хорошо“, – сказал Блок, а потом прибавил: „У меня в деревне библиотеку сожгли“» [Маяковский 1959, 21]. Хлебников изобразил крупным планом тех, от которых пострадал Блок и которыми он еще раньше любовался в «Двенадцати»:
– Садись, братва, за пьянку!
За скатерть-самобранку.
«Из-под дуба, дуба, дуба!»
Садись, братва!
– Курится?
– Петух!
– О, боже, боже!
Дай мне закурить.
Моя-тоя потухла.
Погасла мало-мало.
Седой, не куришь – там на небе?
– Молчит.
Себя старик не выдал,
Не вылез из окопа.
Запрятан в облака.
Все равно. Нам водка, море разливанное,
А богу – облака. Не подеремся.
Вон бог в углу —
И на груди другой
В терну колючем,
Прикованный к доске, он сделан,
Вытравлен
Порохом синим на коже —
Обычай морей.
А тот свечою курит…
Лучше нашей – восковая!
Да, он в углу глядит
И курит.
И наблюдает.
На самоварную лучину
Его бы расколоть!
И мелко расщепить.
Уголь лучшего качества! [37]
Курящие и кутящие мужики-разбойники профанируют иконописный образ, то представляя его тоже курящим, то видя в иконе одну лишь доску, которую можно пустить на лучины. Кажется, подобное развенчание божества восходит к известному антиклерикальному стихотворению Шевченко «Свiте ясний! Свiте тихий!..» (1860):
Будем, брате,
З багряниць онучі драти,
Люльки з кадил закуряти,
Явленними піч топити,
А кропилом будем, брате,
Нову хату вимітати!
Идея пустить икону на самоварную лучину пришла из более раннего хлебниковского опуса, где развернутая метафора предлагает читателю проследить страшную трансформацию божественного лика:
«Верую» пели пушки и площади.
Хлещет извозчик коня,
Гроб поперек его дрог.
Образ восстанья
Явлен народу.
На самовар его не расколешь .
Господь мостовой
Вчерашнею кровью написан,
В терновнике свежих могил,
В полотенце стреляющих войск,
Это смотрит с ночных площадей
Смерти большими глазами
Оклад из булыжных камней.
Образ сурового бога
На серой доске
Поставлен ладонями суток,
Висит над столицей. Люди, молитесь!
В подвал голубые глаза!
Пули и плети спокойному шагу!
– Мамо!
Чи это страшный суд? Мамо!
– Спи, деточка, спи!
«Верую» пели пушки и площади, 1919—1920, 1922
Как и мотив курения, образ огня, еще не явно присутствовавший в «Огнивом-сечивом…», в дальнейшем творчестве Хлебникова тоже имеет два плана. С одной стороны, огонь у Хлебникова – некий бог, творящий безусловное благо. Такое понимание возможно и для нашего стихотворения, а также, например, для «Как стадо овец мирно дремлет…», <1921>, «Огневоду», «Письмо в Смоленске» (оба 1917), «Ладомир». Человек, обладающий огнем, подобен Прометею и становится в борьбе с огнем жертвой, новым богом, как, например, в «Боге XX века», <1915>. Отметим здесь попытку овладения огнем, соединенную с мотивом жертвенности и курения:
Его плащи – испепеленные.
Он обнят дымом, как пожарище.
Толпа бессильна; точно курит
Им башни твердое лицо , —
ибо такая же попытка, но гораздо более счастливая, была описана в комментируемой миниатюре.
Данный поворот темы был уже давно разобран Р.В. Дугановым, который сделал такой вывод: «<…> хлебниковский мир есть молния . <…> Молния (со всеми ее мифопоэтическими модификациями: огонь, свет, луч, взрыв и т. п.) является у него и первообразом мира, и принципом всеобщего единства, и архетипом поэтического слова. <…> В конечном счете все его творчество было поэтическим постижением <…> молнийно-световой, или потенциально-энергийной, природы мира» [Дуганов 1990, 149]. Здесь хотелось бы подчеркнуть именно амбивалентность образа огня у Хлебникова.
В ряде стихов он настойчиво воспевает огонь уничтожающий, пожирающий великие творения культуры, потому что в таком пожаре он видит предпосылку обновления, очищения от груза прошлого. Начал он с себя, когда в 1918 г. в Астрахани «был без освещения». «Я выдумал новое освещение, – пишет Хлебников. – Я взял „Искушение святого Антония“ Флобера и прочитал его всего, зажигая одну страницу и при ее свете прочитывая другую; множество имен, множество богов мелькнуло в сознании, едва волнуя, задевая одни струны, оставляя в покое другие, и потом все эти веры, почитания, учения земного шара обратились в черный шуршащий пепел. <…> Имя Иисуса Христа, имя Магомета и Будды трепетало в огне, как руно овцы, принесенной мной в жертву 1918 году. Как гальки в прозрачной волне, перекатывались эти стертые имена людских грез и быта в мерной речи Флобера. Едкий дым стоял вокруг меня. Стало легко и свободно. <…> Я долго старался не замечать этой книги, но она, полная таинственного звука, скромно забралась на стол и, к моему ужасу, долго не сходила с него, спрятанная другими вещами. Только обратив ее в пепел и вдруг получив внутреннюю свободу, я понял, что это был мой какой-то враг» [Хлебников 1930, IV, 115—116]. В литературу этот психологический опыт претворился еще раньше. Так, в поэме «Внучка Малуши» (1908—1910?) училицы (студентки) женского всеучбища (университета) сжигают свои наглядные пособия, учебники и книги (к сожалению, отбор имен до сих пор не ясен):
Сюда, училицы младые,
В союз с священными огнями,
Чтоб струи хлябей золотые
От нас чужие не отняли. <…>
В этом во всем была давно когда-то дерзость,
Когда пахали новину.
Челпанов, Чиж, Ключевский,
Каутский, Гебель, Габричевский,
Зернов, Пассек – все горите!
Огней словами – говорите!
Поэма заканчивается утверждением того же действа:
И огнеоко любири
Приносят древние свирели…
При воплях: «жизни сок бери!»
Костры багряны[е] горели…
В «Разговоре двух особ» <1912> находим: «Я тоскую по большому костру из книг. Желтые искры, беглый огонь, прозрачный пепел, разрушающийся от прикосновения и даже дыхания, пепел, на котором можно еще прочесть отдельные строки <…> – все это обращается в черный, прекрасный, изнутри озаренный огнем цветок, выросший из книги людей, как цветы природы растут из книги земли, хребтов ящеров и других ископаемых» [Хлебников 1933, 183]. Те же мечты отзываются, несомненно, и в стихотворениях «Слава тебе, костер человечества…» (1920), и в «Единой книге» (<1920>, 1921; включено в «Азы из узы», <1920—1922>); в обоих названа цель пожара – «мировой язык» и новая «единая книга» земли, вероятно, написанная на этом языке: