Завершая книгу, автор отмечает, что история современной европейской культуры – это трагикомедия в трех актах. Первый завершился развенчанием классической культурной парадигмы, в центре которой – автономный Субъект. Содержание второго акта составил конфликт двух модернистских парадигм – индивидуалистической и тоталитарной. «В третьем акте на сцену вышел постмодернизм, объявивший все случившееся в первых двух игрой масок…» (с. 429). В России все три акта идут сразу. «В этом особенность нашей культурной истории – она движется одновременно в разных эпохах, в немыслимом переплетении архаики, традиционного общества, модерна и постмодерна… Мы привыкли жить в культуре, духовные основания которой противоречивы» (с. 430). Противоречивость культурных оснований играет двойственную роль. С одной стороны, она усугубляет опасность культурной катастрофы. С другой стороны, поддерживает надежду. «А следовательно, все еще есть надежда на то, что в этом споре не угаснет сама идея культуры» (с. 433).
И.И. Ремезова
РОССИЯ В ХХ ВЕКЕ: КУЛЬТУРНЫЙ РЕЗИСТАНС(Обзор)
Р.А. Гальцева
Чем прежде всего дороги нам воспоминания? Образом человека, живой антропологией, галереей человеческих лиц из давнего (недавнего) прошлого. Все повествуемые в мемуарах события и исторические катаклизмы в конечном счете важны для нас тем, как отразились они на типе человека, и еще важнее, как человек отражал их, противостоя им.
И увесистый «Литературный архипелаг» А.З. Штейнберга (2), и такой же философский – Н.О. Лосского (1) существенны этим же: какие лица, а в итоге – какое лицо человеческое, а тем самым и какая среда, в которую оказывается «заброшен» человек, выступают из этих повествований. «Люди у тебя, – писала Штейнбергу одна из его современниц, – живут в обстоятельствах “страшных лет”, а “страшные годы“ осветятся духовностью этих людей» (2, с. 30). И неизбежен вопрос: как на этом фоне выглядит наш человеческий мир?
Не то чтобы текущее время лишило нас возможности встретить на своем пути достойных и даже замечательных людей, это не во власти времени (я благодарна судьбе за то, что она свела меня с людьми исключительными, несравненными); но никогда я не испытывала того чувства, которое предвкушал Цинциннат Ц., герой «Приглашения на казнь», в порыве соединиться с миром существ, похожих на него, и какое могли ощущать наши воспоминатели. Такой жизненной среды, в частности идейной, у меня не было: не принадлежа ни к «ревдемократам», вдохновленным бодрыми надеждами шестидесятников, ни к их наследникам либералам «без берегов», ни к изоляционистски настроенным почвенным патриотам, я свою «соборность» обрела в крошечной группе единомышленников, спонтанно выявившихся «в ходе дела». Чувства своей среды мы, разумеется, не испытывали в эпоху советского режима, но не испытываем мы его и в сегодняшней России, скинувшей в начале 90-х идеологический гнет, но оказавшейся в атмосфере нового идеологического диктата, культурного распада и жесткой спекуляции на понижение. Вот и приходишь к выводу, что каждое время гнетет своя несвобода.
В эпоху Лосского и Штейнберга несвобода, получившая такое распространение в ХХ в., еще только становилась; они жили, так сказать, в «переходный период». Знакомясь с жизнью каждого из авторов, нельзя не удивиться впечатлению от спонтанно возникающих среди совсем незнакомых людей, причем даже в яростные военно-революционные годы, солидарности и сочувствия, от какого-то изначального добродушия тогдашнего человека, не перешедшего еще из старого времени в новое. Но наступит время, когда тонкая ткань взаимопритяжения станет пересекаться силами разрыва и отталкивания.
Наши мемуаристы, оба современники катастрофических лет, из одних мест – с берегов Западной Двины; оба раздваивались, в разных пропорциях, между философией и литературой (с особым увлечением Достоевским); оба принадлежали к одной интеллектуально-художественной среде Серебряного века и русского культурного ренессанса (поставлявшего общих героев для их воспоминаний), а также поначалу к левому крылу общественно-политического движения; оба прошли через социалистический искус и даже революционную стихию и оба затем отшатнулись от революции.
«После опыта революции 1905 года, – пишет Лосский, – я понял, что революционный переворот, сполна опрокидывающий историческую государственную власть, есть величайшее бедствие в жизни народа. Поэтому Февральская революция 1917 года вызвала во мне чувство ужаса. У меня было мистическое восприятие…» С августа 1914 г., повлекшего за собой Октябрь 17-го и тем самым открывшего новую эру в истории, «мы, русские, не знаем, что такое нормальная жизнь» (1, с. 164), – заключает философ. Оба воспоминателя прошли через следователей ЧК, сидели в камере.
«Если бы не было революции…» – этот рефрен можно было бы предпослать ко многим рассуждениям мемуаристов. Лосский констатирует развал «большевистской революцией» «всей системы» российского образования, сравнивая разгром Санкт-Петербургского университета (1, с. 145) с подобными же акциями нацистов в Чехии, где Гитлер, уничтожив страну как самостоятельное государство, распорядился закрыть все высшие учебные заведения (1, с. 245). И вообще, «если бы не было революции…», как развилось бы дело народного образования, которое «быстро подвигалось вперед благодаря усилиям земства» (1, с. 145).
Оба, и Лосский и Штейнберг, в погоне за любомудрием курсировали между Москвой (Петербургом) и Гейдельбергом, где у Лосского окончательно определилось философское призвание, а у экзальтированного по натуре Штейнберга, изучавшего «все науки» (16 дисциплин!), сформировались в итоге притязания выступить не на академическом поприще в качестве профессора философии, а на общественной арене кем-то вроде «духовного вождя, спасителя человечества» (2, с. 8): «Меня интересует то, что является содержанием биологии, химии, физики, философии, истории, астрономии, математики, филологии, беллетристики, географии; меня интересует все это, ибо меня интересует мир, и я жажду проникнуть в смысл его» (2, с. 8). Однако Штейнберг не остывал к смыслообразующей дисциплине, участвуя в самой гуще философской жизни и мысли. Они, авторы мемуаров, встречались на философских конгрессах и на страницах научно-общественных изданий, на заседаниях Вольфилы.
Их различия коренились в социальном положении и национальной идентификации: Лосский происходил из скромно обеспеченной польско-русской семьи, но считал себя лицом «с решительно русским национальным сознанием» (1, с. 119), а своей неоспоримой родиной – Россию; Штейнберг принадлежал к зажиточной еврейской семье с богатой родословной (2, с. 66) и разделял сионистские убеждения (работал на «сохранение мирового еврейства как коллектива») (2, с. 25), но в то же время отдавал себе отчет, что не только раздваивался между двумя культурами – русско-европейско-христианской и библейской, – а служил связующим звеном между ними. Хотя большая часть его жизни прошла за пределами России, у него было две родины.
Николай Онуфриевич Лосский (1870–1965) – известный философ эпохи русского религиозно-культурного ренессанса начала ХХ в., развивавший идеи конкретного «идеал-реализма», с детства терпел лишения: его многочисленная семья рано потеряла кормильца-отца. Ученье Н. Лосского проходило сначала в родной Витебской гимназии, откуда он был отчислен в 1887 г. за пропаганду социализма и атеизма (этап, типичный для поколения тех лет), затем в скитаниях по заграничным университетам в поисках сносных (по стоимости) условий обучения. Жизненная дороговизна вынудила на какое-то время прервать обучение и наняться на службу в Иностранный легион в Алжире, откуда он с трудом вырвался благодаря, в том числе, участию в его судьбе случайных лиц, можно сказать, первых встречных. Он решил вернуться домой, чтобы, накопив средств, снова отправиться учиться в Европу. Домой через границу он пробирался без гроша в кармане, ночуя вместе с нищими и бездомными в ночлежках. Подчас он оказывался в совершенно фантастических обстоятельствах: «Была полночь, когда я сошел с паровоза и пошел по шпалам в Двинск. Мне предстояло около ста верст пути. Ночь была ясная, луна начала подниматься на горизонте. Я вошел в густой длинный лес. Вдали послышался вой, я подумал, что это воет волк, и почувствовал, как волосы буквально поднимаются дыбом на голове. Любимого ружья, которое прежде сопровождало меня в ночных похождениях и придавало мне храбрости, со мною не было. К счастью, однако, все обошлось благополучно» (1, с. 63). Его скитания по европейским университетам с учебником физики под мышкой отчасти напоминают странствия Григория Сковороды с неразлучной Библией.
Пережитые за границей неудачи и охватившую его затем депрессию Лосский преодолел «умственным трудом» (1, с. 64), жаждой образования и непреодолимой «тягой к философии». Он оканчивает физмат Санкт-Петербургского университета, но уже тогда ощущает, что его интересы направлены исключительно на «царицу наук», и он ставит задачу развить собственную теорию познания на путях преодоления Юма и Канта. Он снова едет «на стажировку» в Германию, где знакомится с такими философскими величинами, как Виндельбанд, Циглер и Риккерт; защищает в Петербурге магистерскую (1903), затем докторскую (1907) диссертации, профессорствует там.