Изолированность отдельных семей компенсировалась частыми взаимными посещениями и совместными пирами. Сватовство, побратимство, обычай отдавать детей на воспитание друзьям, обмен подарками – все эти формы общественных связей, в свою очередь, отчасти преодолевали замкнутость семейных коллективов. Но в целом в своей повседневной жизни индивид мог полагаться преимущественно лишь на самого себя. У него могло быть немало родственников, живших, однако, отдельно, на собственных хуторах. Они далеко не во всех случаях были готовы прийти ему на выручку, и поэтому человеку, который нуждался в поддержке, зачастую приходилось скорее искать ее у друзей, зависимых от него людей или лиц, способных и склонных оказать ему покровительство. Таким образом, родичи и свойственники не представляли собой сплоченного коллектива. Основной сюжет саг об исландцах – вражда между индивидами или целыми семьями, нередко перераставшая в кровавую месть, но это не борьба между сплоченными кланами сородичей – враждовавшие между собой группы состояли из лиц, которые сплошь и рядом преследовали собственные интересы.
Все еще распространенному среди историков представлению о коллективной собственности на землю, якобы существовавшей у древних германцев, противоречат данные археологии. В ряде регионов Европы изучены следы древних полей, датируемых последними веками до н. э. и первыми веками н. э. Эти поля, принадлежавшие отдельным хуторам, были обнесены каменными или земляными валами и, несомненно, использовались в течение длительного времени из поколения в поколение. В более поздний период у скандинавов Раннего Средневековья господствующей формой земельной собственности был одаль (óðhi), представлявший собой наследственное семейное владение. Согласно древненорвежским судебникам, право индивида на одаль могло быть доказано, если он был способен перечислить несколько поколений предков, которые непрерывно владели этой землей. Обладание одалем было настолько прочным, что даже после отчуждения его сородичи или потомки прежнего собственника имели право востребовать назад наследственное владение[48].
В современной историографии уже преодолено прежде господствовавшее представление о роде у германцев и скандинавов как сплоченном и эффективно действовавшем коллективе[49]. Все сказанное свидетельствует, на мой взгляд, об укорененном в германо-скандинавском обществе архаическом индивидуализме: ни в имущественном, ни в социальном, ни в психологическом отношении человек не растворялся в роде или ином коллективе. Он представлял собой относительно суверенную единицу, эгоистически преследовавшую собственные интересы. Столкновения разнородных устремлений и порождаемые ими тяжбы и кровавые конфликты постоянно изображаются в сагах.
В разных жанрах древнескандинавской литературы нашли свое выражение многие аспекты человеческого поведения. В одних текстах акцент делается на индивидуальных деяниях героя, на его относительной обособленности, в то время как в других он выступает скорее слитно со своим человеческим и материальным окружением. Пытаясь упорядочить эти наблюдения, мы не можем не учитывать специфику виденья мира, присущую таким разным жанрам, как «Эдда», саги и поэзия скальдов.
Начнем наш анализ с понятия «героического» в эддической поэзии. Песни «Старшей Эдды»[50], сохранившиеся в рукописи XIII века, восходят к более раннему периоду – эпохе викингов. Героическое – одна из центральных категорий их сознания. В ней в концентрированно-гипертрофированной форме запечатлена идея индивида, его свободы и связанности.
Свершение подвига – смысл существования героя, и память о славном деянии – единственное, что останется о нем в последующих поколениях. Человек, живущий в мире, пронизанном мифом и памятью о легендарном прошлом, и ориентированный в своем поведении на нормы и архетипы, которые заданы его культурой, в не меньшей мере обращен и к грядущему, когда его самого уже не будет, но будет славно и памятно его имя. Время, осознаваемое антропоморфно, как смена человеческих поколений, именно поэтому представляет ценность для него в обоих направлениях, простирающихся по обе стороны настоящего: время предков и время потомков. По сути своей это родовое время, и сам герой – звено в цепи поколений. Акцент на будущем, на времени, когда индивид и его деяния получат подлинную оценку, был характерен не только для героя, но и для обычного человека.
Категория героического теснейшим образом связана с отношением ко времени, ибо в нем-то, в будущем, и реализуется слава героя. Вместе с тем внимание автора песни и его аудитории приковано к смерти героя, ибо герой – и это неизменное правило – погибает. Его жизнь коротка, но на ее протяжении он успевает совершить нечто такое, что увековечивает память о нем. Отношение героя к смерти определяется его отношением к будущему, и смерть открывает путь к бессмертной славе. Все три упомянутые категории – героизм, смерть и время – важнейшие аспекты этики народов Северной Европы на протяжении древности и Средневековья.
К ним нужно присовокупить еще одну категорию, которая, собственно, перекрывает их и вбирает в себя, – судьбу. И подвиг, и гибель героя осознаются в эддической поэзии не как результаты его личной инициативы, его свободного поведения или стечения жизненных обстоятельств – в персонаже «Эдды» заложено героическое начало, которому он следует. Он не свободен в выборе своего пути, на котором он свершит подвиг и найдет гибель, – его жизненный путь как бы «запрограммирован», предопределен, подчас и предсказан тем или иным провидцем или провидицей, способными видеть судьбу, прозревать будущее.
Таким мудрым провидцем был Грипир, дядя Сигурда – центрального героя германо-скандинавского эпоса, ему посвящен целый цикл песней, его воспевает (под именем Зигфрида) немецкая «Песнь о Нибелунгах»; о нем же повествуют и прозаические скандинавские и немецкие памятники. Грипир поведал юному Сигурду о его будущем, предсказал его подвиги и свершения и в заключение открыл ему тайну его смерти. «Пророчество Грипира» (Grípisspa) – песнь, как бы резюмирующая весь цикл песней о Сигурде. Но знание о грядущей судьбе обнаруживает не один только Грипир, но и сам Сигурд, – к концу песни выясняется, что и ему ведома его собственная гибель. В форме прорицания здесь раскрывается отношение героя к своей судьбе: это его жизненный путь, не знающий отклонения от предначертанного заранее, и герой воспринимает его как должное.
Но судьба в системе представлений германских народов – не некий безличный надмирный фатум и не колесо слепой Фортуны. Хотя судьба «заложена» в героя как его «программа», она вместе с тем осознается им как его персональная жизненная позиция; он не просто следует ее повелениям – он ее творит, активно реализует. Судьба, следовательно, есть выражение его собственной сущности, которую герой выявляет как бы свободно, на свою личную ответственность, нередко – к удивлению окружающих, не способных понять смысл его поступков. Судьба сращена с Я героя; собственно, его Я и есть воплощение его судьбы.
Определения «личное», «персональное», «индивидуальное», которыми нам, за неимением лучшего, приходится пользоваться, неадекватно передают этическую ситуацию героя «Эдды». В личности героя индивидуальное и надличностное неразделимы. Как правило, герой не стоит перед альтернативой: как поступать? Он подчиняется обязательному способу поведения, но этот способ не воспринимается им в качестве чего-то внешнего, навязываемого ему как неизбежный тягостный долг, от исполнения которого, увы, невозможно уклониться. Он сознает свой образ действия как единственно возможный, мыслимый и достойный. Это его способ поведения; он и есть его интериоризованная судьба.
Таким образом, изображение героя в эддической поэзии обнаруживает латентную концепцию человеческой личности, присущую германо-скандинавской культуре. Между тем интерпретация современной наукой феномена героического в памятниках той эпохи остается весьма противоречивой и неясной. Здесь можно обнаружить по меньшей мере две крайности.
Одни ученые превозносят германский героизм, придавая ему черты современного понимания героического и изображая личностную природу героя в трагико-романтических красках. Говорят о «героическом гуманизме» эпической поэзии германцев[51], о якобы пронизывающей героическую песнь «вере в человека и в его свободу», о «трагике его свободы», которая есть «закон жизни» героя и которая выражается в «свободной верности его своему Я и своему закону», в осознании им собственной судьбы. В подобной трактовке героического видят одну из существенных черт «германского духа», якобы устойчиво сохранявшегося в немецком народе с седой старины вплоть до конца эпохи Штауфенов (XIII век)[52]. Но подобные рассуждения не помогают понять ни сущности героического у германцев, ни природы личности в контексте их культуры. Характер и специфика самосознания индивида в ту далекую эпоху как раз и нуждаются в осмыслении.