Солж хотел в актеры, но не взяли[431], и 18 ноября 1936 года под голыми ветками Пушкинского бульвара первокурсник физмата осознал собственную «вложенную цель» — писать «роман о революции» под названием «Люби революцию»: 7 Ноября (посмотрите в и-нете, чего годовщина) — его был «любимейший» праздник, «красные знамена над желтыми листьями»[432].
Первой жене он запретил красить губы и рожать детей, чтобы не отвлекаться на какие-нибудь там мокропе-леночные писки и вонючие горшки, и безошибочно показался «машиной, заведенной на вечные времена»[433].
Его арестовали на фронте капитаном батареи звуковой разведки за критику Сталина в переписке, полгода — следствие и пересылки, год — в лагере на Калужской заставе, четыре года — в научно-исследовательской «шарашке» (почитывал там «Римскую историю» Моммзена и сочинения Дарвина), два с половиной года — на общих работах (там наметил получить Нобелевскую премию) и ссылка в Казахстан, «навечно». Реабилитация и учительство в Рязани[434]. И 18 мая 1959 года Солж сел писать рассказ для «Нового мира», высчитав, что после XXII съезда партии Кремлю, «верховому мужику» Хрущеву потребуется его правда[435].
Первое, что говорили потом про Солжа, — он же математик, он все просчитал!
«Уровень правды» — вот что поразило в рассказе, ставшем «Одним днем Ивана Денисовича»[436]; не «правда» — а храбрый подъем воды вровень с разрешенной отметкой. В день рождения, в сорок три года Солжа вызвали телеграммой в Москву, в руслит, в советскую историю — с оплаченными расходами. Политбюро под давлением Хрущева решило: да, печатаем, сделаем из него чугунную бабу, чтобы лупить «сталинизм» и заодно (или сперва) крепить власть вот этих, некоторых, отдельных людей. «Высунул макушку из воды», «птичка вылетела», «взошла моя звезда»[437] — чемоданы писем, руку жмут Суслов и Хрущев; «Поднимитесь», — говорит Хрущев, и Солж встает и дважды кланяется под гром аплодисментов; роскошные номера гостиницы «Москва», официанты во фраках, обеды из семи блюд; итальянское издание, английское, «прелестная, со вкусом оформленная японская книжечка»; «рано или поздно у нас будет дача, а без пианино там не обойтись»; жена покупает «песочный костюм» в валютном магазине, «очень хорошенький — спасибо „Ивану Денисовичу“»[438]; западные агентства выманивают комментарии по кубинскому кризису, простолюдины переписывают повесть от руки, лучшие редакторы страны плачут над рядовыми деловыми письмами Солжа, кое-кто сознательно встает при встрече на колени, Шостакович просит разрешения писать оперу по мотивам; «Не хотите ли поздравить учителей Советского Союза с праздником через газету?» — корреспонденты ломятся в квартиру под видом электромонтеров; Новый год в театре «Современник», «вы сейчас самый знаменитый человек на земле»; рассказы о том, как Солж съездил на электропоезде в столицу, записывают на магнитную ленту (была такая магнитная лента!) — типа на флешку; чтение собственных стихов Ахматовой, знакомство с Булгакова вдовой; не пускают в общий зал библиотеки: «Да вы что?! Вам не дадут спокойно работать! Будет фурор!»; секретари ЦК КПСС шепчут-: «К вам приковано внимание мира»; президент де Голль советует избирателям: «Читайте „Ивана Денисовича“»[439]… «Червь на космической орбите»[440] — так Солж себя ощущал, когда стопы еще касались чернозема, но, попав в наркотическую зависимость от Би-би-си, вознесясь, уже «выбивался из колеи» убийством президента Кеннеди, в неприсуждении Ленинской премии провидел пробу государственного переворота и одновременно с особой отчетливостью в разгар спичечнокоробочного панелестроения грезил о даче на Байкале с прогулочными дорожками и солнечными батареями, видел во снах беседы с Хрущевым (из авторов руслита, получивших воспаление мозга из-за того, что им позвонил Сталин — или больше не перезвонил, потому что не так понял, или не позвонил, хотя собирался, — так вот, из этих авторов можно составить отдельное кладбище) — вот что делала с уроженцем Кисловодска советская власть, помноженная на руслит. «А где же в молекуле Бог?» — спросите вы; вот именно сейчас Он и появится.
Он (здесь Солж) стоял на вершине. И впереди его ждала подготовленная, незаметно клонящаяся под гору дорога, в конце которой белел бородатый памятник на Новодевичьем: ступайте — обживайте дачи, катайтесь масляным колобком по миру, борясь с ядерной угрозой, записывайте в дневник, как удивительно на рассвете пахла сирень в том углу, где строители, заливисто перетюкиваясь, ладят трехэтажную баньку, прячьте в стол беспощадные посмертные «вещички», поддерживайте и защищайте молодых, а то и бесстрашно, но аккуратно, как бы в шутку, кое-что выскажите на совместной рыбалке Леониду Ильичу, одаряя червячком, или в баньке, охаживая веничком в районе поясницы, а можно и какое-нибудь сдержанное письмецо подписать на тему игр «Чехословакия-68»[441]. Еще иконы домонгольского периода можно собирать! И сделать много добра своим избирателям по 286 избирательному округу на выборах в Верховный Совет СССР! Все ему улыбались и тянули назад силу, врученную ему ЦК КПСС: отдай, ну отдай…
Человек в рассказе Солженицына приехал в Питер, так все красиво. Он думает про триста тысяч крестьян, легших фундаментом этого города. Что у человека в голове? «Страшно подумать: так и наши нескладные гиблые жизни, все взрывы нашего несогласия, стоны расстрелянных и слезы жен — все это тоже забудется начисто? все это тоже даст такую законченную вечную красоту?»[442]
Нет! И он решил попробовать остановить взмахом руки солнце.
Не солгав — и вон как его подбросило! кружится голова! — Солж решил попробовать и дальше не лгать[443], договорить, не учитывая и невзирая, не предать миллионы черепов в братских могилах государственного шлака и — повернул в противоположную сторону, за спину, на Архипелаг ГУЛАГ (ГУЛАГ — это главное управление лагерей, Солж вбил это слово во все языки мира, вытатуировал на плече матери-родины, нанес штрихкодом на Россию). Ложь — вот что он хотел сокрушить, вырвать из себя (созвучные фамильные буквы!), из тела Отечества, из мировой истории; старухе стало мало нового корыта — ночами в деревенской избе он писал под шорох тараканов, волнами ходивших под отстающими обоями, но его тревожило не это, потому что в тараканьих переселениях (он так и написал) «не было лжи» — это безумие, это одержимость. Здесь появляется Бог: я — «единственное горло умерших миллионов», «…я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговоренный рубить ее и разгонять. О, дай мне, Господи, не преломиться при ударе, не выпасть из руки Твоей!»[444]
Позже Солж любил себя сравнивать с одиноким полуголым библейским мальчиком, пустившим смертоубийственный камешек в лоб кровожадному великану[445], но пастушок (здесь — пастух народов) опять расчетливо был не один: теперь не Хрущев, а все «прогрессивное человечество», мировое Политбюро, обнаруженное в радиоприемнике и в почитателях-помощниках «оттуда», повесилось на пояс бесстрашному канатоходцу страховочной лонжей (совершенно незаметной зрителям дальних, бедняцких рядов), а потом и Нобелевской премией (1970 год, четвертая: Бунин, Пастернак, Шолохов, Солж — для любителей спортивной статистики). Не покидая страны, он перебежал и встал на сторону большинства в битве против Советского Союза, социализма, коммунизма, красной идеи, за русский (так ему казалось) народ — и новые сослуживцы живо и умело обеспечили его всем необходимым: вооружением, громкоговорителями, скрытнопередавателями и широковещателями. И (вопрос для домашнего размышления) что же было подлинным искушением: запалить собственный дом, и скакать в блистающих латах поперед приведенных ляхов, и выкрикивать нестерпимые правды кровавым московским царям и их подданным, холопам и быдлу под крепостными стенами, уворачиваясь от потоков ответного дерьма, — или остаться всего лишь честным, убогим советско-русским писателем, творящим малое добро в рамках партсобраний, обреченным на подлинное посмертное чтение, скончаться в доме престарелых и при жизни всего лишь терпеть, терпеть и терпеть, и прощать?..
Его идея, опухоль, «зэческая мысль» — правда уничтоженного голодом и террором громадного (миллионов) меньшинства: не простить, не забыть, не «что ж тут поделаешь, надо как-то жить дальше», соответствующее человеческой живучей породе, а вытащить (из собственной памяти, из чужих записанных слов, преувеличенно и зло, «ради красного словца»! — а вот Шаламов писал: в лагере много того, чего не должен видеть человек[446], — и над его рассказами и через сто лет будут плакать!) и поставить напротив уцелевшего большинства десятки миллионов костяков: это братья ваши! — и уничтожить строй, казнить советские души («верноподданное баран-ство, гибрид угодливости и трусости»[447]), смысл последних пятидесяти лет своего народа (и ничего взамен, и там, позади, также все довольно гнило, вплоть до XVII века, — там не нашлось своего Солжа, вовремя вырезали), расплавить ордена, отменить победы, опозорить вождей, снести памятники; должно рухнуть все построенное на крови — и рухнуть должно все, и красные герои, и память; «публикация почти смертельна для их строя»[448] — моря кровавых слез (помните «слеза ребенка»[449]?) должны затопить большевистский век (в его высшей, радостной наконец-то поре, с приспособившимися к нему, как-то обжившимися миллионами, желающими наконец-то весело петь под гитару, строить гидроэлектростанции и копить на машину), взорвать его (конец света!), и на развалинах — засияет новый мир, детали в процессе уточнения; в экономике Солж мечтал о китайском пути — постепенно (тихо, сперва немного свободы крестьянам и ремесла), но в правде (хотя жизнь улучшалась, время теплело и очищалось, людоедство вымирало, летали в космос) — нет! Сразу и все. Вот его «психологическая бомба»! «Люби революцию».