Кабанис мечтает о том, как безумие в психиатрической лечебнице вынуждено будет погрузиться в дремоту; он стремится исчерпать его до конца, не выходя за пределы этой бестревожной проблематики. Но вот что любопытно: в этот самый момент безумие обретает жизнь вне ее круга и наполняется новым, сугубо конкретным содержанием. Освободившись от всего, что препятствовало его познанию, от всего, чему прежде оно было сопричастно, оно включается в тот ряд вопросов, которые ставит перед собой мораль; оно пронизывает повседневную жизнь, получает выход на простейшие ситуации выбора и принятия решений, создавая условия для первичного, примитивного выбора и принуждая, так сказать, “общественное мнение” пересмотреть всю систему ценностей, имеющих к нему отношение. То высвет-ление, очищение безумия, которого удалось достичь Коломбье, Тенону, Кабанису в результате последовательного, напряженного осмысления, немедленно уравновешивается и компрометируется стихийной, повседневной работой, осуществляющейся на границах сознания. И все же именно здесь, в этом едва уловимом мельтешений крошечных ежедневных опытов, безумие вскоре приобретет то нравственное обличье, в котором его с первого взгляда узнают Пинель и Тьюк.
Дело в том, что с распадом изоляции безумие вновь всплывает на поверхность общественной жизни. Оно появляется словно бы на волне какого-то медленного и незаметного вторжения извне, оно вопрошает судей, вопрошает семьи и всех, кто ответствен за поддержание порядка. В то время как ему подыскивают статус, оно само ставит перед ними насущные, безотлагательные вопросы: прежнее представление о человеке неразумном — производное от понятий семьи, правопорядка, общества, — распадается, и юридический концепт невменяемости приходит в прямое, ничем не опосредованное столкновение с непосредственным опытом безумия. Вот отправная точка долгой работы сознания, в результате которой негативное понятие отчуждения в его правовом определении постепенно будет проникаться теми нравственными значениями, какими наделяет безумие человек в обыденной жизни, и меняться под их воздействием.
“В особе лейтенанта полиции следует различать магистрата и чиновника. Первый — человек закона; второй — человек руководительства”35. Несколько лет спустя Дезэссар дает следующий комментарий к собственному определению: “Перечитывая сейчас, в апреле 1789 г., статью эту, написанную в 1784, не могу не прибавить, что весь народ желает, чтобы сия часть чиновничества была упразднена или, по крайней мере, претерпела изменения — дабы гражданам обеспечена была самая полная и неколебимая свобода”. Произведенная в самом начале революции реорганизация полиции привела к отмене этой независимой и в то же время смешанной власти и к передаче ее полномочий гражданину — частному лицу и одновременно носителю коллективной воли. Создание избирательных округов, предусмотренное декретом от 28 марта 1789 г., послужило фоном и основанием для реорганизации полиции; в каждом из парижских округов формируется пять отрядов, из них один — по воинскому набору (чаще всего речь идет о прежней полиции), а четыре остальных — из граждан-добровольцев36. На частного человека возлагается обязанность изо дня в день обеспечивать то непосредственное, предшествующее любому акту правосудия разделение общества, которое является задачей полиции. Именно частный человек вступает в прямой, ничем не опосредованный и никем не контролируемый контакт с человеческим материалом, подвергавшимся в свое время изоляции: с бродягами, проститутками, развратниками, аморальными личностями и, естественно, со всеми, кто пребывает в пограничном состоянии — в неистовстве, переходящем в буйство, в умственной немощи, оборачивающейся деменцией. Как гражданин, человек призван временно осуществлять в пределах своей группы абсолютную полицейскую власть; именно он как представитель всего общества указывает смутным державным жестом на данного индивидуума как на неугодный обществу или чуждый социальному единству элемент; именно он судит о границах между порядком и беспорядком, свободой и публичным скандалом, моралью и аморализмом. Отныне именно на него, на его сознание возлагаются полномочия производить непосредственное, сиюминутное, предшествующее всякому освобождению разграничение безумия и разума.
Гражданин есть всеобщий разум, причем в двояком смысле. Он — непосредственная истина человеческой природы, мера всякого законодательства. Но в равной степени он — тот, ради кого неразумное отделяется от разумного; он-в наиболее стихийных формах своего сознания, в своих решениях, которые ему приходится принимать немедленно, до какой бы то ни было их теоретической либо юридической проработки, — одновременно и инстанция, и орудие, и судья этого разделения. Мы видели, что человек классической эпохи также распознавал безумие своим непосредственным ощущением, предшествующим любому знанию; но тогда он стихийно полагался на свой здравый смысл, а не на политические права; он был человеком вообще, просто человеком, который воспринимал и оценивал определенное фактическое различие, никак его не комментируя. Теперь же гражданин, сталкиваясь с безумием, берет на себя верховную власть, позволяющую ему быть одновременно и “человеком закона”, и “человеком руководительства”. Свободный человек, единственный властитель буржуазного государства, стал первым и главным судьей безумия. Тем самым конкретный, обыденный человек снова устанавливает между ним и собой те связи, которые были оборваны классической эпохой; однако, завязывая их, он уже не вступает с безумием в диалог или в столкновение, но пользуется наперед заданной формой своего господства над ним, молча осуществляет свои абсолютные права. Благодаря основополагающим принципам буржуазного общества его сознание, частное и всеобщее одновременно, заранее, прежде всякой возможности опровержения, властвует над безумием. И к тому моменту, когда оно препоручает его опыту законодательства либо медицины, суду или лечебнице, оно втайне уже успевает его обуздать и подчинить себе.
Первой и чрезвычайно недолговечной формой этого господства будут “семейные суды”: эта старая идея, возникшая задолго до революции, казалось, зародилась из самих обычаев Старого режима. 1 июня 1764 г. лейтенант полиции Бертен писал управляющим в связи с прошениями семейств, ходатайствующих о секретном королевском указе об аресте: “Вы должны принять все возможные меры предосторожности в отношении следующего: первое, чтобы мемуар подписан был ближайшими родственниками как по линии отца, так и по линии матери; второе, чтобы точнейшим образом были указаны все, кто не захочет его подписать, с изложением причин, тому препятствующих”37. Позднее Бретёй задумает придать семейному правосудию законные основания. В конечном счете семейные суды были созданы декретом Учредительного собрания в мае 1790 г. Они должны были стать первичной ячейкой гражданского судопроизводства, однако решения их подлежали исполнению лишь после специального ордонанса, вынесенного окружными судебными инстанциями. Суды эти были призваны разгрузить государственные судебные органы, взяв на себя бесконечные процессы, относящиеся к согласованию семейных интересов, к проблемам наследства, совместного владения собственностью и пр. Однако перед ними ставилась и другая цель; они должны были придать юридический статус и форму тем мерам, которые в свое время испрашивались семьями непосредственно у королевской власти: отныне ведению этого семейного правосудия подлежат расточительные или развратные отцы, блудные сыновья, наследники, неспособные распоряжаться своей долей наследства, т. е. все те формы ущербности, беспорядка или недостойного поведения, против которых, в случае отсутствия процедуры общего поражения в правах, применялась санкция в виде тайного указа об аресте.
В каком-то смысле Учредительное собрание завершает эволюционный процесс, продолжающийся непрерывно на протяжении всего XVIII в.: стихийно возникшая практика получает статус социального института. Однако на деле это отнюдь не привело к ограничению семейного произвола и к большей согласованности интересов внутри семьи; даже наоборот: если при Старом режиме всякое прошение влекло за собой полицейское расследование с целью его проверки38, то в новом законодательстве сохраняется лишь право обжаловать решения семейного суда в высших инстанциях. Конечно, в работе этих судов имелось много изъянов39, и им не суждено было пережить последующих многочисленных реорганизаций судебных органов. Однако значим сам факт, что на какой-то промежуток времени семья оказалась возведена в ранг юридической инстанции и могла наделяться прерогативами суда в отношении дурного поведения, беспорядков, недееспособности и безумия в различных формах. Внезапно со всей ясностью обнаружилось, чем стала семья — и чем она неявно останется вплоть до наших дней: инстанцией, которая проводит непосредственную границу между разумом и безумием, той первичной, грубой юридической формой, внутри которой происходит уподобление правил семейной жизни, семейного хозяйства и семейной морали нормам здоровья, разума и свободы. Если семья рассматривается как социальный институт и определяется как судебный орган, то ее неписаный закон приобретает природный смысл, а частный человек наделяется одновременно статусом судьи и переносит свой каждодневный диалог с неразумием в область публичных дебатов. Отныне частное сознание воздействует на безумие публично, через общественные институты.