способной стать ориентиром для наших представлений о будущем» [93].
В аргументации Ярауша обращает на себя внимание кардинальное противопоставление прошлого будущему, которые мыслятся как несовместимые друг с другом противоположности. Но так ли несомненна ныне эта оппозиция прошлого и будущего? Новая мемориальная культура сама является свидетельством того, что произошли не только смещения в соотношении времен, но и изменения в противопоставлении позитива и негатива. В противопоставлении, которое проводит Ярауш между «негативными уроками» и «позитивными ценностями», есть уязвимое место, ибо в нем не учитывается, что прогрессивные европейские ценности рождались именно из опыта европейской истории преступлений. То же самое относится к оппозициям в рассуждениях Вельцера: «Парадоксальные усилия немецкой мемориальной культуры, направленные на то, чтобы из негативного события сформировать положительную идентичность и внести ее в политически ответственное сознание, обречены на неудачу; идентичность нуждается в психологически позитивных основаниях, в устойчивом знании, что необходимо вершить добро и как вершить добро, а также как предотвращать зло» [94].
При отождествлении сохранения памяти с фиксированностью на прошлом недооценивается трансформирующий потенциал памяти, который ныне все яснее проявляется в государствах и обществах, переживающих процесс так называемого «транзита». Речь при этом идет о новом виде памяти, которая не ограничивается темами собственного героизма или собственных страданий, как это бывало раньше и все еще бывает теперь. Мемориальная культура включает в себя собственную причастность к вине за совершенные преступления и сочувствие к чужому страданию, поэтому негативное бремя истории может быть преобразовано в прогрессивные ценности. Именно так из цивилизационного разлома возникла основа, состоящая в утверждении ответственности гражданского общества, чего в подобном виде не было раньше. Ценность человеческого достоинства зародилась из предельного унижения человеческого достоинства, поэтому позитивное значение этой ценности остается связанным с его негативным генезисом [95]. В том же смысле высказывались Юрген Хабермас и Жак Деррида, которые подчеркивали, что в Европе из деструктивной и травматической истории родились позитивные ценности и перспективы на будущее [96]. Именно эти перспективы для Европы, которые так легко забываются во времена финансовых кризисов, необходимой экономии ресурсов и растущей фрустрации, были вновь подтверждены в октябре 2012 года присуждением Европейскому союзу Нобелевской премии мира: «Европейский союз переживает в настоящее время серьезные экономические трудности и социальные волнения. Норвежский Нобелевский комитет хотел бы обратить внимание на то, что считает важнейшим достижением ЕС: успешная борьба за мир, за демократию и права человека; стабилизирующая роль ЕС при превращении Европы из континента войн в континент мира» [97].
Это превращение Европы обусловлено не только забвением и экономическим сотрудничеством, оно теснейшим образом связано с мемориальной культурой, о чем далее будет говориться подробно. В отличие от американской мечты, которая аннулирует семейные истории, национальное происхождение и биографическое прошлое, в европейской мечте прошлое и будущее тесно переплетены. Американская мечта – это обещание индивидуального успеха, оно адресовано всем и каждому, хотя исполняется лишь для немногих. Европейская мечта подразумевает целые нации. Она показывает, что враждовавшие соседи могут жить в мире. Процесс преобразования давно принял характер позитивной истории, причем не просто воображаемой в мечте, а реальной, такой, которой европейцы уже вправе гордиться. Европейская мечта преобразовала Европу, но это преобразование, как мы убедились, является долгим процессом, к тому же весьма далеким от стабильности. В этом смысле Нобелевская премия мира служит напоминанием для стран – членов ЕС. Оно гласит: при всех фрустрациях финансового кризиса, который, разгоревшись подобно лесному пожару, изо дня в день порождает рознь и агрессию между политическими партнерами, не забывайте собственной истории и своего будущего предназначения! Если история действительно к чему-то обязывает, то вы должны – и в этом заключается суть кризисного испытания Европы на прочность – извлечь из нее позитивные импульсы солидарности, чтобы подтвердить и усилить свою сплоченность.
Центральное место в критике немецкой памяти о Холокосте занимает не только отказ от концепции национальной идентичности, но и тесно связанный с ним отказ от любых форм политической символики и ритуалов. Недовольство вызывается «выхолощенными стереотипами коммеморации, постоянным пережевыванием одних и тех же тем, пафосностью и сентиментальностью, которые затуманивают историю, чрезмерным морализаторством и смысловой перегрузкой. Назойливость и нудность свойственны мемориальной культуре, которая практически лишилась всяческого позитивного содержания» [98].
Насколько резкой стала (почти дежурная) критика мемориальной культуры, настолько же расплывчатым и открытым остается зачастую вопрос о том, в чем же должно заключаться «позитивное содержание» мемориальной культуры. Когда указывается на императивный характер памяти о Холокосте, на шаблонность ритуалов, производимых в памятные дни, возникает рефлекторная реакция, которая выражается в форме хлестких полемических высказываний: «навязчивая идея», «эпидемия мемориализации», «диктат» и «многомиллионная мемориальная индустрия». Объектом критики служат прежде всего три компонента мемориальной культуры: эмоциональность (пафос ответственности), инсценирование (шаблонность ритуалов) и институционализация (воспроизводство устойчивых форм). Эти три компонента и определяют качество обязательной коммеморации, практикуемой в различных странах по случаю национальных праздников и памятных дней. Сложное отношение к памятным дням в Германии обусловлено ее историей. Оно провоцирует протест, объединяющий странным образом две совершенно разные корпорации: критиков немецкой идентичности («фобия нормальности») с критиками негативной немецкой идентичности («фобия особенности»). Отвергающие идентичность (левые) не хотят быть похожими на других; отвергающие память о Холокосте (правые) являются сторонниками позитивной национальной идентичности.
Диалектическим противовесом подобной критики ритуалов и церемониалов, которая имеет в Германии многовековые протестантские традиции, служит культ аутентичности и спонтанности. Оба положительно коннотируемых понятия обладают тем преимуществом, что они не нуждаются в обоснованиях и естественным образом связываются с такими абсолютными ценностями, как подлинность и правдивость. Эти ценности обуславливают антиритуальный аффект, подробно описанный британским этнологом Мэри Дуглас в ее книге «Ритуал, табу и телесная символика» [99]. Наряду со словом «традиция» слово «ритуал» систематически обесценивалось в ходе модернизации, в то время как ценность «аутентичности» повышалась. Критика ритуальных форм коммеморации до сих пор продолжает традицию «ритуализованной критики ритуала». Еще до того, как президент ФРГ Роман Херцог провозгласил в 1996 году императив необходимость помнить, по крайней мере Западная Германия (в отличие от Израиля или стран с давними демократическими традициями, вроде США или Франции) располагала небольшим опытом использования культурных форм коллективного самоинсценирования, которые пришлось создавать заново в связи с новыми задачами [100]. Они осложнялись особым содержанием коммеморации – памятью о собственной вине и ответственности. Этическое требование включить негативную память в национальное самосознание и национальный образ является абсолютной исторической новацией. В условиях постсекулярного общества, лишенного укорененных ритуалов, мы действительно имеем дело с весьма сложной задачей.
Недовольство ритуальностью, неприятие стандартных жестов и шаблонной риторики касается прежде всего уровня