Но идеологи этого общества склонны видеть «братание невозможностей» не в формуле «великий ум и великая безнравственность», а в формуле «человек и техника».
Подобная точка зрения не нова и не оригинальна. Ее блестяще опровергал Маркс, когда писал в «Капитале»: «Не подлежит сомнению, что машины сами по себе не ответственны за то, что они „освобождают рабочего от жизненных средств“». Не ответственна и научно-техническая революция за бездуховность жизни на Западе, за наркоманию, самоубийства, вакханалию секса. Это по-прежнему — лишь в новых, колоссальных масштабах — ворожит алхимия, а точнее, антиалхимия (золото — в олово!) денег, капитала.
Шекспир в меняющемся мире…
Мир меняется не только технологически, но и социально. И это делает «очеловечение» техники, рождение в ней человеческого содержания, реальностью. В мире, освобожденном от деспотии частной собственности, от тирании капитала, успехи научно-технической революции в органическом соединении с достижениями социальной действительности, одушевленной коммунистическими идеалами, станут — и становятся уже — реальным условием гармонического развития человека, его духовной жизни, плодотворного самопознания и творческого раскрытия.
Но вернемся к письму учителя физики в сельской школе Арбузова. Он задал вопрос: «Я — в меняющемся мире?» И, да извинят меня бессмертные и почитатели их, он кажется мне не менее важным, чем «Шекспир…», «Брейгель…» или «Гете…» (разве не говорит он о богатстве духовной жизни и плодотворном самопознании, которые научно-техническая революция в наших социальных условиях лишь углубляет?).
Что изменилось во мне в сопоставлении с людьми минувших эпох? Что осталось неизменным? Доступна ли мне любовь, которую испытывают герои Шекспира? Возможна ли для меня великая сосредоточенность на тайнах мира и человека, которой отмечены мысли и сердце Гете? Эти вопросы «трезвым» реалистам могут показаться детскими, не имеющими ни малейшего отношения к тем четким, будничным, неотложным делам, которыми заполнено наше «обыденное» существование. Но опыт убеждает, что от ответа на них зависит наше понимание смысла жизни, высших целей человеческого существования, а стало быть, и состояние будничных, земных, казалось бы, бесконечно далеких от «философских тонкостей» дел.
Эту книгу можно было бы назвать и не «Чувства и вещи», а «Ты в меняющемся мире». Я начну ее рассказом о людях, которые непосредственно общаются с самым таинственным и новым в сегодняшней действительности, с самым существенным чудом техники — с «думающими» машинами, рассказом об их руках и об их духовном мире.
Руки эти казались мне чудом. В них не было ничего удивительного, если отвлечься от того, что они делают, — обыкновенные, рабочие, широковатые в кости, с тяжелыми пальцами, отполированными металлом до темного блеска. В автобусе, передавая деньги, и вчера, и сегодня я видел руки, похожие на эти…
И вот ощущение чуда. Эти руки делают детали математической быстродействующей машины — элементы ее памяти, имитирующей черты жизни, может быть самого «таинственного острова» мыслящей материи.
Голос моего собеседника — тихий, удивленный голос человека, осязающего что-то новое, сложное.
— Что меня особенно волнует?.. — рассказывает он. — Волнуют новые металлы, их странность. Раньше я имел дело со сталью. Металл чистосердечный. А теперь? — Он понизил голос почти до шепота. — Альфинол… Слышали? И тому подобные… Возможности у них большие, но характер сложный. Обманывают иногда… Не понимаете? Объясню. Вы литератор, ваш материал… — помолчав, подумав, — слова! Не чернила же и бумага… Вот если бы они изменились: будто бы те же на вид, на слух, а углубишься — иные… А?
Раньше, читая о том, что «химические диковины» становятся «рабочими элементами», я не задумывался, что означает это для рабочего человека, для его рук. Наивная параллель моего собеседника открыла это мне с ошеломляющей ясностью: если бы в самом деле в «старых добрых словах» обнажались новые смысловые грани, открылась игра неисследованных оттенков, появилась еще большая «странность», чем сейчас, «странность», делающая одержимыми сегодняшних физиков и электроников! И не постепенно, по ступеням столетий, а в течение одной человеческой жизни… Видимо, не один писатель сломал бы в отчаянии стило.
От этой фантастической мысли мне еще больше передалось ощущение новизны, неисследованности земли, на которой живет и работает мой собеседник.
— Слышал я, — улыбнулся он, — что будто бы начали синтезировать белок. Это вам не металл, даже новый… — посмотрел на меня с веселой хитринкой старого мастерового.
И тут я подумал о том, что этот человек, московский рабочий Алексей Иванович Кузнецов, сорок лет назад начинал на вагоноремонтном в Сокольниках: там трамваи латали.
Трамвай — и память математической машины. Это — то же, что динозавр и… Архимед. Живой материи понадобились миллионы лет, чтобы совершить путь от динозавра к Архимеду. Рождались океаны; формировались горы; разливались в небе новые галактики.
— Алексеи Иванович, — говорю я, — а вычислительная машина, то сложное, что в ней совершается не вызывает ли это у вас ощущения чего-то загадочного? То, что может она переводить с языка на язык, доказывать теоремы, играть в шахматы или шашки?..
— Да, думает он над моими словами. — Да Вызывает…
И опять думает, теперь уже молча, без улыбки. Лицо строгое, торжественное, точно отстраняющее собеседника. В эту минуту он похож на старинного мастера; вот в детских книгах об истории и красоте человеческих ремесел можно увидеть их портреты — ювелиров, литейщиков, часовщиков, каменщиков — людей, углубленных в мастерство, в его таинство.
И это торжественное, «старинное» лицо уводит мою память в узкую, как шпага, улочку Праги. Несколько лет назад возвращались мы с международной ярмарки в Брно — журналисты из разных стран; путь наш лежал через Прагу, и чехи захотели показать нам достопримечательности города. Уже под вечер мы вошли в эту странную улочку, улочку-музей воссоздающую архитектуру, быт, самое атмосферу эпохи старинных мастеров. Мы заглядывали в их сумрачные жилища, видели таинственные фигуры за работой, у колыбели, за ужином, темную утварь тяжелую бедную мебель и дивные плоды их искусства.
После XIII века современный город казался фантастическим видением. И вот по дороге в гостиницу разгорелся полусерьезный, полушутливый беспорядочный и суматошный спор о том, богаче ли духовно старинные мастера современных рабочих — спор о влиянии техники на человека.
Сторонники старины говорили об утрате тайн искусства, о вырождении индивидуальных особенностей мастерства, о том, что рабочий сегодня не создает целостно чудесных вещей, он лишь слепой исполнитель, имеющий дело с элементарными частицами могущественной индустрии. «Великий соблазн техники» — соблазн не думать…
С лица Кузнецова сошла строгость, губы подобрели.
— Я говорил вам сейчас о материалах, но ведь и степень точности новая, — опять терпеливо повел он меня за собой в сердцевину мастерства. — Микроны. Я ночь сегодня не спал…
— Вам тяжело?
— Тяжело? — Он пожал плечами, поскучнел, точно человек, которого не поняли или поняли поверхностно, мелко. Усмехнулся с явным вызовом. — Я в Феодосии отдыхал в декабре. Ветер большой подул, окна запечатали. А я ухожу на гору — сижу и радуюсь. Море вижу… «Вам не тяжело?» — «Нет, доктор, мне тяжело у запечатанного окна». Вы думаете, если ночь не спал…
Мне стало не по себе: я понял, что совершил бестактность. Я подумал: его руки кажутся мне чудом, но дальше рук я не вижу.
И откровенно высказал ему это.
— Сидим мы с вами третий час, беседуем обстоятельно, а вы были и остались для меня человеком с секретом.
— А! — отозвался он, чем-то обрадованный. — Вот! И я это чувствую часто. Понимаете? — Он остро посмотрел вокруг. — Видите — телевизор. Раньше сижу и живу тем, что на экране, — изображением. А сейчас думаю и о том, что за экраном, там… Теперь я в любой вещи вижу секрет. И мне раскрыть его хочется. Это и на работе. Вернешься домой — думаешь, читаешь… А на рассвете поднимет тебя что-то; сядешь за стол. Жена засмеется: «Заколдовал!» А колдовство мое невинное: эскизы рисую.
— А читаете что?
— Электронику… Автоматику… Опять электронику… Образование-то у меня несовременное. Довоенное у меня образование — семь классов.
— А не технику?..
Он улыбнулся мечтательно:
— Старинные книги люблю. Неймайра «Историю Земли», Ранке «Человек», Тимирязева «Жизнь растении», Мечникова «Этюды оптимизма». — И со вздохом блаженства: — Особенно Брема… — По-детски восторженно: — О рыбах, о бабочках… Это тоже мир больших возможностей. Куколка становится бабочкой…