Конечно, эволюция образа Петра в поэме заслуживает серьезного внимания, тем более что она не может быть объяснена только воздействием извне: окончательный, третий вариант процитированных строк был найден поэтом самостоятельно, в ходе подготовки текста для публикации в «Заре Востока» [154]. И все же, при всей принципиальной значимости изменений в смысловой структуре образа, поэма в конечном счете осталась «испорчена» — если воспользоваться выражением И. Вардина — Петром. Ведь как бы ни менялся внутренний смысл образа Петра, сама фигура царя — основателя города была сохранена в тексте поэмы, оставаясь одним из временных, исторических полюсов повествования.
Во всей наглядности открывается здесь вторая составляющая творчества С.Есенина в пореволюционные годы — стремление осмыслению исторических путей России, к тому, чтобы увидеть смысл происходящего сегодня в масштабах национальной истории. Вспомним, что после созданных в 1917-1919 годах семи маленьких поэм, насыщенных библейскими образами и подчеркивавших вселенский смысл революционных событий, С.Есенин 1920-е годы создает произведения, прямо обращенные к российской истории, высвечивающие в ней исток сегодняшнего дня: поэмы «Пугачев» (1921) и «Песнь о великом походе» (1924). В этом ряду можно было бы назвать еще и «Песнь о Евпатии Коловрате» (написанную в 1912г., но во второй редакции — 1925 г.); можно было бы вспомнить и о не сохранившемся «драматическом отрывке», который С.Есенин читал И.В.Грузинову 1920 г., действующими лицами которого были Иван IV, митрополит Филипп и т.д.; и о замысле поэмы «Пармен Крямин», название которой было дано по имени единственного вымышленного персонажа из «Пугачева»[155].
Этот несомненный интерес к историческому прошлому России имел и свою особенность: история представала у Есенина не просто в виде поэтической зарисовки той или иной ушедшей эпохи, а как процесс, движение, определяющее смысл событий и связующее времена. Не случайно, видимо, в названиях обеих поэм 1920-х годов возникает слово «поход»: «Песнь о великом походе» и черновой вариант названия другой поэмы — «Поэма о великом походе Емельяна Пугачева». И если в первоначальном названии поэмы о Пугачеве слово «поход» употреблено в его прямом, хотя и расширенном, значении, то в поэме 1924 года «великий поход» заключает в себе идею исторического пути народа от петровских времен до эпохи революционных потрясений XX века. А в связи с этим особый смысл открывается в жанровом определении этой поэмы, — «песнь», — восходящем к «Слову» и к стоящей за ним фольклорной традиции, определившем место поэмы в одном ряду с другими «историческими» произведениями поэта [156] и, таким образом, подчеркивающем историческую глубину и эпический масштаб эпохи.
Так проецируется на творчество С.Есенина частное, казалось бы, наблюдение B.C.Чернявского о двух любимых поэтом книгах, не случайно ставших в 1917-1919 годах для него настольными: о Библии и «Слове о полку Игореве». Теперь вспомним, что существовал и третий, не менее важный для Есенина (и, как мы увидим, связанный с двумя другими) ориентир в пореволюционном его творчестве — Пушкин. Мы уже говорили об этом, обращаясь к тем же воспоминаниям B.C.Чернявского, к суждениям критиков, отмечавших поворот поэта к пушкинской традиции, к классическому стиху. Однако путь Есенина «за Пушкиным» не сводился лишь к этому.
Стоит вспомнить в связи с этим слова Г.Иванова, сближавшего в своих размышлениях имена Пушкина и Есенина. Трудно заподозрить Г.Иванова в том неприятии Есенина, которое бросалось в глаза в упоминавшихся уже высказываниях И.Бунина, З.Гиппиус. В своей статье 1950 года, открывающей подготовленный Г.Ивановым том стихотворений С.Есенина (факт сам по себе значимый), он пишет о своей любви к есенинским стихам и к «неотделимому от них Есенину — человеку». Есть здесь и мысль, с обращения к которой начался наш разговор о Есенине, — о всеобщей, объединяющей Россию и зарубежье, любви к поэту. Но даже здесь, соединяя имена Пушкина и Есенина, Г.Иванов исходит из того же представления о «примитивном рисунке» души поэта, что и некоторые его собратья по эмиграции, возвращается все к тому же образу поэта — выразителя стихии варварства, охватившей страну в годы революции: «Есенин — типичный представитель своего народа и своего времени. За Есениным стоят миллионы таких же, как он, только безымянных, “Есениных” — его братья по духу, “соучастники-жертвы” революции. Такие же, как он, закруженные ее вихрем, ослепленные ею, потерявшие критерий добра и зла, правды и лжи, вообразившие, что летят к звездам, и шлепнувшиеся лицом в грязь. … Судьба Есенина — их судьба, в его голосе звучат их голоса. Потому-то стихи Есенина и ударяют с такой “неведомой силой” по русским сердцам, и имя его начинает сиять для России наших дней пушкински-просветленно, пушкински-незаменимо»[157].
В самом соединении у Г.Иванова имен Пушкина и Есенина сокрыт яд обличения, «развенчания» есенинской поэзии. Вспоминая процитированные Достоевским слова Ап.Григорьева: «Пушкин — наше все», Г.Иванов видит в этом определении уравнивание величия Пушкина и «величия породившей его культуры». Есенин же, в его представлении, с пушкинской полнотой выразил эпоху духовного оскудения и позднего прозрения нации: «Значение Есенина именно в том, что он оказался как раз на уровне сознания русского народа “страшных лет России”, совпал с ним до конца, стал синонимом и ее падения, и ее стремления возродиться. В этом “пушкинская" незаменимость Есенина, превращающая и его грешную жизнь и несовершенные стихи в источник света и добра. И поэтому о Есенине, не преувеличивая, можно сказать, что он наследник Пушкина наших дней» [158].
Итак, Пушкин — синоним величия России; Есенин же — синоним ее падения и стремления к возрождению. Так ли это? Трудно, конечно, спорить с тем определением места Пушкина в русской культуре, которое дает здесь Г.Иванов. Несомненно и то что вихри революции пронеслись по есенинским стихам, ставшим, помимо всего прочего, ярким выражением кризиса национального духа на разломе истории.
И все же — в самом характере сближения двух этих имен есть некая приблизительность, недосказанность, если не лукавство (не могу не заметить, что по самой своей внутренней «драматургии статья Г.Иванова о Есенине очень напоминает его же статью «В защиту Ходасевича»: и там, и здесь «защита» или «возвеличивание» оборачиваются попыткой разоблачения). Обратим внимание — Пушкин, по Г.Иванову, оказывается синонимом не России вообще, а именно «Великой России», т.е. «России до революции» [159]. Есенин же у него равновелик той падшей России, т. е. «стране пролетарской культуры», которая оказалась недостойной Пушкина, потеряв право назвать его «нашим всем», которой предстоит теперь вновь долго подниматься до Пушкина, а пока ее «все» — это Есенин [160]. Иными словами, высочайшее, казалось бы, звание для поэта, которым Г.Иванов «одаряет» Есенина – «наследник Пушкина наших дней» — изначально обесценено, в нем сокрыта мысль о чудовищном падении нации от «золотого века» русской культуры до «нового татарского ига», пришедшего с революцией.
Вспомним, однако, что «формула» Ап.Григорьем, продолжающая гоголевскую мысль о Пушкине как «русском человеке в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет», означает не просто равновеликость поэта и породившем его культуры, но включает в себя и временную составляющую: в Пушкине — и сегодня , и завтра русской культуры. Стало быть, Пушкин в понимании Гоголя, Ап.Григорьева, Достоевского (которое стало традиционным в национальном сознании и было подтверждено временем) оказывается не просто синонимом русской культуры, но — линией ее горизонта, тем «потерянным раем» русской литературы, о котором так точно сказал П. Палиевский [161]. И «подняться до Пушкина» — эта задача была первостепенной не только для советской России, как утверждает Г.Иванов, но и для России былой, и, позднее, для России зарубежной. С момента ухода Пушкина эта цель всегда была естественной для русской культуры, эта линия горизонта всегда стояла над ней — и всегда ускользала, открывая все новые и новые духовные пространства.
Поэтому роль «наследника Пушкина» заключена не в достижении того уровня «божественной, нравственной и творческой гармонии» [162], что был явлен в пушкинских произведениях (это был бы уже не наследник, а новое «солнце русской поэзии»), а в том, чтобы, устремляясь к этому уровню, с пушкинской полнотой выразить духовные чаяния нации на новом историческом этапе, выдерживая при этом пушкинскую высоту творческой позиции, высоту той точки обзора, откуда увидены и восчувствованы человек, мир, национальная история. В этом смысле Есенин, вслед за Блоком, действительно был наследником Пушкина в XX веке — наследником подлинном, а не тем исподволь приниженным, чей образ возникает в статье Г.Иванова. Одно из свидетельств этому — проявившаяся, как уже говорилось, у Есенина в первые пореволюционные и в 1920-е годы пушкинская высота взгляда на происходящее — высота, отмеренная двумя вершинами: Библией и «Словом о полку Игореве».