Уж настолько, с точки зрения окружающих, непорядочен был Смердяков, что его, пожалуй, в каком-то новом смысле можно было бы назвать и "порядочным". "Не украдет он, не сплетник, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет..." - перечисляет его достоинства старший Карамазов и, в порыве сентиментальности, спрашивает сына Алешу, "заметил ли он типическую русскую черту в рассуждениях Смердякова". "Нет, у Смердякова совсем не русская вера" - неожиданно серьезно, хотя и не совсем впопад, отвечает Алеша.
Праведному Алеше, значит, принадлежит эта формула отлучения, сыгравшая впоследствии столь драматическую роль в Гражданской войне, и которой обязаны мы таким расширением (или сужением) понятия "русский".
Инквизиционный этот редукционистский дух и посейчас витает над Россией, напоминая, что, как-никак, Алеша со Смердяковым братья по крови. Отрицать свое родство - не род ли хамства и это? И наследники Смердякова со временем освоили эту мысль, в виде хамского лозунга, что у пролетариев нет отечества.
- "Передовое мясо, ...когда срок наступит..." - мрачно, пророчески заключает о Смердякове Иван.
Все же, несмотря на его пророческие видения, даже Достоевскому не приходило в голову, что все наследие Карамазовых может достаться Смердякову, и большие братья станут служить меньшему. Он слишком твердо держался наличной реальности. Он ожидал от Смердякова выдвижения на передовые позиции... Но ведь не на господствующие же!
Почему-то Вл. Ленин, который так высоко оценивал Льва Толстого, совсем обошел своим вниманием Достоевского. И не отметил положительный реалистический образ восставшего пролетария, выписанный его гениальной рукой. То ли просто он его не читал, то ли не захотел увидеть и признать черты своей преемственности.
Я думаю - напрасно.
Если он принимал всерьез свою миссию быть вождем всех униженных и угнетенных, в таком отождествлении не должно было бы быть ничего оскорбительного.
Его `партия нового типа" с удивительной последовательностью приняла для себя - а затем и провела в жизнь - смердяковскую программу, включая и отцеубийство. Она ошеломляющим образом победила всюду, где нарушила общепринятые в русском интеллигентском обществе стереотипы и нашла несчетное множество слабых мест в русской имперской традиции. На короткое время она воплотила смердяковское понимание жизни и справедливости с такой впечатляющей силой, что добилась искреннего соучастия значительной части побежденных. Тогда это тоже называлось перестройкой, и все возможные смыслы этого лингвистического совпадения еще не оценены современниками.
Конечно, и смердяковское понимание жизни и справедливости, как все другие мировые концепции, не получило полного воплощения в действительности. Но несомненно, что героическая попытка внедрить это понимание в самые наши печенки, была предпринята в тесном, хотя и несколько завуалированном, союзе со многими коренными представителями русской интеллигенции. Понимание это, по-видимому, в той же степени было русским (или нерусским), в какой "у Смердякова... не русская вера". Если в течение столетия твердить Смердякову, что у него вера не русская, он при случае отомстит всем тем, у кого она - русская. Он отомстит и вере, как таковой. В конце концов, он найдет себе союзников среди людей нерусской веры.
В своем очерке 1918 г. о Ленине, который был впоследствии до неузнаваемости отредактирован, Максим Горький с сочувствием приводит замечание Владимира Ильича, что "среди русских людей, к сожалению, маловато умников", и он в своем государственном строительстве предпочитает опираться "на лиц с еврейской кровью". (Вот то-то он так ратовал за ассимиляцию евреев. Заботился, значит, о своем хозяйстве.)
Однако, ни у Горького, ни по-видимому у тех, на кого он рассчитывал, как на своих читателей, эта фраза возмущения не вызывала.
"Будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное."
Бегая потом заступаться за русских интеллектуалов по-одному, Горький наверное и не понял, что сам утвердил им коллективный смертный приговор, оставив без возражения эту фразу. Несомненно, она звучала как смердяковский полувопрос, обращенный к полусоюзнику:
"А не обойтись ли нам и вовсе без них? Между нами, умными-то?" Ленин нуждался в интеллигентском одобрении.
Так и Смердяков, прежде чем решиться на отцеубийство, полупредупредил своего кумира, Ивана Федоровича, как смог, и дождался от него чего-то, что принял за полуодобрение. Смердяков даже косвенно поблагодарил недоумевающего Ивана за это: "С умным человеком и поговорить приятно!" - он переоценил способность Ивана Карамазова схватывать невысказанное, но подразумеваемое, налету:
- "Так ты бы прямее сказал, дурак! - вспыхнул вдруг Иван Федорович.
- Как же бы я мог тогда прямее сказать-с?.. Вы могли осердиться..."
Кто же здесь дурак-то, в самом деле?!
Ленин тоже в Горьком ошибся, предположив, что тот понимает, в какое дело ввязался. Горький совсем не был умником - "пусть сильнее грянет буря!" - и упустил, что смысл этого неправдоподобного национального великодушия состоял в том, чтобы захватить общее наследие при сомнительных правах. Оттолкнуть многочисленных законных наследников, используя ум и ловкость чужаков.
- Налицо семейная драма.
В исходном сценарии этой драмы, который набрасывал Достоевский, Иван повел себя еще большим простофилей:
"Я полагал, что вы и без лишних слов поймете и прямого разговора не желаете сами, как... умный человек-с.
- С чего именно я мог вселить ... такое низкое подозрение?"
Т.о., Смердяков предполагает, что Иван пользуется речью, в особенности философской речью, в соответствии с ее назначением, для сообщения или для сокрытия чего-то. А Иван отвечает ему, как человек, у которого речевое поведение представляет собою самоцель и не находится ни в каком соотношении ни с его намерениями, ни с жизненными интересами, т.е. как интеллигент.
"- Чтоб убить - это вы сами ни за что не могли-с,.. а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил, это вы хотели.
- Да с чего мне хотеть, на кой ляд мне было хотеть?
- Как это так на кой ляд-с? А наследство-то-с? - ядовито подхватил Смердяков. Ведь вам после родителя по сорока тысяч могло прийтись. Охота же умному человеку этакую комедь из себя представлять!.."
Тут Смердяков высказывает фундаментальное недоверие к полноте нашей интеллигентской свободы в мыслях. Он уверен, что, хотя бы на подсознательном уровне, наша речь, и наша философия, все же отражают наши интересы. Боюсь, что тут он гораздо ближе к реальности, чем мы хотим о себе знать.
"...Неужто вы до сих пор не знали?...
- Нет, не знал ... Ты один убил?
- Всего только вместе с вами-с, ...тогда смелы были-с, "все, дескать, позволено", ...а теперь вот как испугались! Лимонаду не хотите ли?"
Действительно, Иван Федорович здесь выглядит не то, что житейски недалеким, а даже просто жалким. Удивляешься, за что этих людей зовут интеллектуалами. Им внятно все "и острый галльский смысл, и сумрачный германский гений".., только не обыкновенный здравый смысл.
Собственно, я думаю, что острый галльский смысл, как и сумрачный германский гений, расположены ближе к своим собственным источникам жизни и такой беспредельной самоотверженности, какая процвела на русской интеллигентской почве, не позволяют. Конечное презрение Смердякова к Ивану, как к умствующему дегенерату, не сознающему собственных интересов и неспособному ни на какое дело, кажется едва ли не оправданным. Разве не таково же и отношение Н. Чернышевского, а впоследствии и В. Ленина к "хлюпикам - интеллигентам"?
Ведь сами "гуннов" приветствовали. Сами кричали, что, мол, "да, скифы мы, да - азиаты мы!" - чего ж вам еще?! Лимонаду, что ли?
Чтобы убить - это они сами ни за что не могли, а чтобы хотеть, чтобы другой кто убил...:
"...Не тронемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить..."
Сбылось по-писанному. Только местоимение "мы" было лишним. Их самих в компанию не пригласили.
Конечно, без некоторой доли хамства никакое дело не сдвинется.
С одной только ангельской природой ни дитя не родишь, ни дома не выстроишь. Некая, что ли, душевная грубость требуется даже для писательства. Любование традицией и обилие нюансов обрекают молчанию:
"Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь...
Взрывая, возмутишь ключи...
Любуйся ими - и молчи!"
Тот, кто не молчит, обязательно должен быть несколько хамоват, по определению, стилистически и душевно развязен.