и одолели тоталитаризм, не допустив идеологию в глубину повседневности, пропустив утопические валы у себя над головой. Пережили деспотизм – переживут и плюрализм.
А вот нам демократия дала куда более суровый урок: жизнь устроена не для интеллигентов. В чем Зощенко наверняка убедился бы снова. Но эта его социальная роль, роль пророка-пессимиста, и сегодня мало кем замечена – для одних он по-прежнему забавник, а для других – обличитель советского строя, пострадавший за свою смелость. Он и на памятнике в Сестрорецке сидит с печальной, но все-таки улыбкой. Сидит и у библиотеки его имени, и на собственной могиле, стиснутой ординарными советскими оградками.
Байрона небось никто не стал бы так изображать…
Но разве кому-нибудь придет в голову порассуждать о романтизме Михаила Зощенко? А ведь художественная литература, полностью лишенная романтического начала, подозреваю, просто-таки невозможна.
Томище за тысячу плотно набитых довольно мелкими буквами страниц «Мих. Зощенко: pro et kontra» (СПб., 2015) вышел в могучей серии и вобрал в себя тексты 1915–2009 годов, тексты, которые счел наиболее существенными составитель и комментатор Игорь Сухих. Правда, на презентации тома в музее Зощенко составителю пришлось- таки давать разъяснения, почему ему не удалось включить труды М. Чудаковой и М. Крепса, но это уже спор славян между собою. А для сдачи кандидатского минимума, сказал мне профессор Сухих, материала даже с избытком. Однако при всем при этом выбросить из книги совершенно нечего (на мой вкус, там слишком часто остранение именуется отстранением, но корректорам законы не писаны), в ней нет ни одного суждения, которое не было бы интересным если не по глубине, то по его социальной значимости. Подозреваю, что в зощенковедении эта книга надолго выйдет в чемпионы по индексу цитирования, поскольку в ней именитыми авторами со всех сторон разобраны все важнейшие произведения неклассического классика, как он назван в предисловии.
Но – особенности его таланта раскрываются не только из тех вещей, которые ему удаются блестяще, но также из тех, которые ему совершенно не удаются, а потому очень жаль, что в книгу не вошли хотя бы некоторые из самых ранних зощенковских миниатюр, в которых юный штабс-капитан предстает наивным эпигоном символизма, тяготеющим скорее даже к Оскару Уайльду, чем к Метерлинку, – уж больно много там бижутерии. «Костюм маркизы» (Ноктюрн): «Я увидел тебя в этом костюме цвета твоих глаз и понял, что люблю тебя, люблю, как редко кто умеет любить… Я хочу тебя, голубую маркизу, опять увидеть в музыке… Фу, какая ты смешная в этих голубых тряпках…». «Каприз короля»: «На окраине города – белый замок… Замок вассала Огумы… Ковры и шкуры, камни-бриллианты и золото всюду… Ночью из замка Огумы бежала красавица Геда…»
Огума, Геда – как это, должно быть, звучало в весеннем Петрограде восемнадцатого года!
«И тени росли и вытягивались и сплетались в причудливые фигуры. И в каждой тени была нежная печаль по уходящему солнцу», – кто бы, уважаемые товарищи граждане, угадал на литературной викторине автора этих строк?
Красота в искусстве слова романтическому штабс-капитану явно не давалась, но все-таки он стремился к ней настолько страстно, что даже не боялся показаться смешным. И его письма революционной эпохи, если деликатно отвести глаза от напыщенности, тоже дышат романтизмом – стремлением возвыситься над обыденностью. Матери из Архангельска (декабрь 1917-го) о предложении выгодно жениться, чтобы выбраться из нищеты: «Но мудрость такая пригодна кроту! Я вижу здесь женщин: многие из них обезьяны со смешными ужимками и обезьяньими ласками»; «И пока я дерзко смеюсь всем в лицо. Всем…
И с тайным страхом спрашиваю себя: “Силен ли ты? Не лучше ли сразу? Ведь помни: чем сильнее борьба, тем больше мучений”».
Будущей жене В. В. Кербиц-Кербицкой в январе 1918-го: «Это был месяц, когда я думал, что вот еще миг – и я взойду на высоту, может быть, на Голгофу, где Мудрость небожителей и истина богов, где счастье…» (Мудрость, да еще и с большой буквы, пребывающая на Голгофе вместе с истиной и счастьем, – это стоит запомнить!)
Той же В. В. Кербиц-Кербицкой в августе 1924-го: «Я говорю о женщинах, и у меня никогда не бывает желания объяснить их. Это скучный, ненужный труд. Это даже преступление. Ведь объясненный бог – не бог, а объясненная женщина поистине потеряет много»; «И мы должны любить ложь. И мы верим ей, ибо как можем мы поверить правде, если правда всегда скучна и часто уродлива, а ложь нежна, красива и таинственна». Это откровенный манифест романтизма – держаться за красивую, таинственную выдумку вопреки скучной и уродливой правде обыденности.
Н. Русанову-Замысловскую («первая любовь») в апреле 1916-го Зощенко прямо-таки умоляет не позволять ему разрушить красивую сказку: «Будьте как сказка: всегда желанная, будьте в этом лесу нимфа, у омута – омут, на берегу русалка… Только одно лето… Я говорил Вам это… Не отдавайтесь мне. Сейчас, когда я еще не опьянен близостью Вашей, я так прошу: не отдавайтесь мне. Потом я буду просить, умолять ласково и требовательно, может быть, соглашусь на все условия – не верьте. Будьте неуловимы».
Снова В. В. Кербиц-Кербицкой, март 1920-го: «Пока я посылаю тебе 2 любимейшие мои книги – конечно, Блок и, конечно, Ницше».
«Нездешний» Блок («Было так ясно на лике его: / Царство мое не от мира сего») и гиперромантик Ницше («Что такое обезьяна по сравнению с человеком? Посмешище либо мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для Сверхчеловека – посмешищем либо мучительным позором»). Таковы были кумиры молодого Зощенко, о котором столько десятилетий спорили, представитель он мещанства или обличитель оного (этот спор с избыточной, может быть, даже полнотой представлен в книге как pro, так и kontra). А царство его, между тем, было не от мира сего.
Как и любого из нас. Ибо человек живет не только в миру, но и в мироздании, и социальные унижения так глубоко нас ранят именно потому, что открывают нам глаза на нашу мизерность перед безмерностью вселенной, нашу беспомощность перед смертью, старостью, болезнями, утратами, и Зощенко переживал этот экзистенциальный ужас с не меньшей пронзительностью, чем Толстой и Бунин. Его угнетала не столько власть хамов и тиранов над телом, сколько неизмеримо более страшная и унизительная власть материи над духом. Изображая простачка, он оскорблялся вещами более чем серьезными: почему, например, человек главным образом состоит из воды, что он, гриб или ягода? Да и все остальное в человеке в высшей степени посредственное, уголь, кажется…
А между тем даже Ходасевич не выводит Зощенко из-под невысокого социального небосвода, используя его прозу буквально для извлечения статистических данных: «И