Кажется, трудно избежать предположения о непоследовательности Руссо, приводящего к отделению теоретико-литературных аспектов его мышления от практически-полити- ческих. Литературность «Второго рассуждения», позволяющая изобрести вымысел о естественном состоянии человека, становится идеологией, вытесняя политичность/Ясное и сжатое выражение этого постоянно повторяющегося критического истолкования Руссо — восходящего по крайней мере к Шиллеру — можно найти в исследовании «Общественного договора», не так давно опубликованном французским социальным философом Луи Альтюссером. Он анализирует постоянные расхождения [decalages] ключевых терминов словаря Руссо и заключает, что эти расхождения, или замещения,
следует открыто раз и навсегда признать замещением как таковым, отделяющим теоретические следствия от действительности, расхождением двух равно невозможных практик [decalage entre deux pratiques Јgalement impossibles]. Поскольку теперь мы перешли [в тексте «Общественного договора»] к воплощению действительности и поскольку нам доступно одно лишь круговое движение (идеология — экономика — идеология и т. д.), никакое бегство в действительный, реальный мир [dans la realitЈ тёше] невозможно. Конец замещения.
Если нам недоступно никакое замещение... открыта одна- единственная дорога: перенос [transfert] невозможного теоретического решения в иное теории [l'autre de la theorie], а именно—в литературу. Художественный триумф восхитительного, необыкновенного литературного произведения.[142]
Если политическая сторона творчества Руссо — и в самом деле редуктивная идеология, следствие осуществленного средствами литературного языка вытеснения, тогда такой текст, как «Второе рассуждение», может представлять теоретический интерес разве что для психологов. В таком случае политические произведения, в свою очередь, могут сами по себе предложить надежный доступ к проблематике «я» в творчестве Руссо. И здесь «Второе рассуждение» в особенности важно: не только потому, что оно, в отличие от «Общественного договора», открыто осуществляет перенос в литературный вымысел, но прежде всего потому, что оно, в отличие от автобиографических произведений, скрывает навязчивое внимание к самому себе, используя язык концептуальных обобщений. Амбивалентное отношение Руссо к таким ключевым понятиям, как собственность, гражданская власть и даже технология[143], может в таком случае послужить моделью понимания психологических самомистификаций.
Прямо соотнося проблему с текстом, ее можно назвать проблемой несоответствия первой части текста — второй. Между чистым вымыслом первой части, рассматривающей теоретические проблемы человека, природы и методологии, и господствующим во второй части историческим и институциональным языком—огромная пропасть, непреодолимый «decalage», который вовсе не был способен воспринять Руссо, поддавшийся ложному притязанию на подлинное самопознание. Такова схема, а нижеследующее прочтение покажет, насколько она сомнительна.
Во «Втором рассуждении» естественное состояние пусть вымышлено, но не статично. Возможности изменения встроены в описание этого состояния как синхронического состояния бытия. Потенциально динамические свойства естественного человека—это жалость, «начало, предшествующие разуму... [которое] внушает нам естественное отвращение при виде гибели или страданий всякого чувствующего существа и главным образом нам подобных» (3:126; 43), и свобода: «Природа одна управляет всеми действиями животного, тогда как человек и сам в этом участвует как свободно действующее лицо» (3:141; 54). Жак Деррида достаточно хорошо исследовал понятие жалости[144]. Поэтому начнем с понятия свободы.
Амбивалентная природа понятия свободы в творчестве Руссо упоминается многими его толкователями. Быть свободным, с точки зрения Руссо, вовсе не значит пребывать в состоянии спокойного и гармоничного отдыха в рамках предопределенных границ, свобода — не награда за кантианское рациональное чувство пределов. С самого начала свобода — акт воли («Желание продолжает говорить, когда природа умолкает» [3:141; 54]), направленный против всегда присутствующего препятствия в виде предела, преодолеть (transgress) который она стремится[145]. Это — следствие или другой вариант высказанного в начале «Второго рассуждения» положения, что мы никогда не поймем особенные свойства человека, поскольку «по мере того, как мы углубляемся в изучение человека, мы... утрачиваем способность его познать» (3:123; 40). Поэтому ограничение пределами антропологического самоопределения воспринимается как заточение в тюрьму, и человек, лишенное природных особенностей существо, вынужден освобождаться из нее. Эту волю к преодолению Руссо в предвосхищающем Ницше отрывке делает самим определением Духа: «Способность желать, или точнее — выбирать, и в ощущении этой способности можно видеть лишь акты чисто духовные» (3:142; 54). Совсем немногое отличает способность желать, или силу воли (puissance de vouloir), от «воли к власти» , поскольку способность выбирать и есть сила преодоления всего того в природе, что способно ограничить власть человека.
Прямой коррелят таким образом понимаемой свободы упомянут в отрывке, следующем за этим определением, хотя связь между этими отрывками явно не установлена: свобода — это воля человека к изменению, или то, что Руссо не совсем точно называет «совершенствованием»[146]. Возможность преодоления, появляющаяся всюду, где бы ни связывались понятия природы и человека,— в «Опыте о происхождении языков» все призванные проиллюстрировать «естественный» язык человека примеры связаны с актами насилия[147] — превращает каждое свойство человека из определенного, замкнутого на себя и тотализирующего самое себя действия в открытую структуру: восприятие становится воображением, естественные потребности [besoins] — неосуществимыми страстями, ощущения оборачиваются бесконечным поиском знания,— и все это навсегда уводит человека от тождества с центром («Чем больше размышляем мы... тем более увеличивается в наших глазах дистанция между чистыми ощущениями и самыми несложными знаниями» [3:144; 56]). Последовательно используя тот же самый образец, Руссо совмещает открытие временности с актами трансгрессивной свободы: время относится к пространству так же, как воображение относится к восприятию, страсть — к потребности и т. д. Сама концепция будущего связана с возможностью свободного воображения; душа все еще порабощенного дикаря «не имеет никакого представления о будущем, как бы ни было оно близко, и его планы, ограниченные, как и кругозор его, едва простираются до конца текущего дня» (3:144; 56). Сознание смертности подобным же образом связано со свободой, отличающей человека от животного: «Знание того, что такое смерть и ужасы ее—это одно из первых приобретений, которые человек делает, отдаляясь от животного состояния» (3:143; 56).
Это экзистенциальное понятие свободы само по себе впечатляет. Однако оно одно не может стать связью с политическими частями «Второго рассуждения». Оно объясняет высокую оценку любого исторического изменения, ведь прогресс неизбежно подразумевает регресс, и текст Руссо скрупулезно соблюдает равновесие между ними[148]. Невозможность прийти к рационально просвещенной антропологии объясняет неизбежность скачка в вымысел, ведь никакое человеческое действие, совершенное в прошлом или совершаемое в настоящем, не может полностью выражать природу человека или вести к ее постижению. Остается нерешенным вопрос, почему во второй части «Второго рассуждения» некоторым образом происходит возврат к конкретным реалиям политической жизни, причем применяется восстановленный в правах словарь нормативных оценок; почему, другими словами, методологический парадокс начала (любая попытка познать человека делает его познание невозможным) не останавливает текст в конце концов, после долгих колебаний, все же начинающийся: предшествующее первой части и играющее роль методологического введения предисловие, в свою очередь, введено еще одним предисловием. Чем характерные для первой части структуры свободы и совершенствования помогут нам в понимании политических структур второй части? И где искать структурное описание совершенствования в генетическом тексте, который, по-видимому, замкнут на самом себе и в котором совершенствование просто исполняет функцию организующей темы?
Отрывок о языке (3:146-151; 58-62) кажется отступлением, призванным показать, что перейти от природы к культуре при помощи одних лишь природных средств невозможно. Он параллелен построению, посвященному развитию технологии. Как таковой, он, по сути дела, выполняет второстепенную функцию, поскольку относится к полемическому, а не к систематическому аспекту «Второго рассуждения». Прав Старобинский, подчеркивающий, что этот отрывок написан «не столько для того, чтобы сформулировать связную теорию происхождения языка, сколько для того, чтобы продемонстрировать сложности, связанные с этим вопросом» (3:1322, прим.). На самом деле, весь отрывок выдержан в насмешливом тоне и направлен против всех тех, кто объясняет происхождение языка при посредстве категорий причины и следствия, притом что способность этих категорий производить что-либо сама зависит от происхождения, которое они призваны объяснить[149]. Методологическая тема, красной нитью проходящая через все «Второе рассуждение»,— настойчивое предупреждение против ошибочного согласия с преобладающим воззрением, неспособным объяснить собственное происхождение,— применима и к теории языка. Но не только к ней. Наука о языке — одна из областей, в которых появляется этот тип фетишизма (сводящий историю к природе), но это не единственная область. Та же самая ошибка встречается при рассмотрении этического суждения (Гоббс) или технологии. С этой точки зрения кажется, что отрывок о языке прежде всего исполняет критическую функцию и ничем не способен помочь прояснению главной проблемы текста — проблемы эпистемологического авторитета нормативной второй части.