остается погруженным в поток времени, неумолимо влекущий ее в небытие.
Таким образом, отделение искусства прошлого от искусства настоящего времени не есть дело вкуса. По существу, неспособность воспринимать Веласкеса как нечто устаревшее, а, напротив, обыкновение переживать «археологическое» удовольствие от созерцания его полотен означает одновременно также неспособность подступить к тайнам эстетического.
Утверждая это, я не хочу сказать, что духовная дистанция между старыми художниками и нами всегда остается одинаковой. Например, называемый здесь Веласкес является одним из наименее «археологических» художников. Правда, добираясь до причин этого, мы обнаруживаем, что данное свойство его живописи обязано скорее ее недостаткам, чем достоинствам.
Удовольствие, рождаемое в нас восприятием искусства прошлого, является удовольствием, которое доставляет нам в большей мере жизненное, нежели эстетическое содержание этого искусства, тогда как из современного нам искусства мы воспринимаем преимущественно эстетическое, а не жизненное.
Радикальнейший отрыв прошлого от настоящего есть факт, который суммарно характеризует наше время, возбуждая при этом смутное подозрение, что именно он повинен в каком-то особенном чувстве тревоги, переживаемом нами в эти годы. Неожиданно мы ощутили себя еще более одинокими на нашей земле; мертвые умерли не в шутку, а всерьез и окончательно, и больше они ничем не смогут помочь нам. Улетучились последние остатки духа преемственности, традиции. Модели, нормы и правила нам больше не служат. Мы принуждены решать свои проблемы без активной помощи прошлого, в абсолютном актуализме, будь то проблемы искусства, науки или политики. Европеец остался одиноким, рядом с ним нет тех, кто «ушел в реку» истории; подобно Петеру Шлемилю, [72] европеец потерял собственную тень. Это именно то, что случается, когда наступает полдень.
Некоторые люди словно бы явились из далекого прошлого. Случается, что нам даже легко определить, в каком веке им следовало бы родиться, а про них самих мы говорим, что это – человек эпохи Людовика XV, а тот – Империи или времен «старого режима». Тэн преподносит нам Наполеона как одного из героев Плутарха. Дон Хуан Валера весь из XVIII века: холодная желчность энциклопедистов и их же благородная манера изъясняться. Дух этих людей словно выкован в другие эпохи, сердца принадлежат давно ушедшим временам, которые они умеют воссоздать куда ярче, чем вся наша историческая наука. Эти чудом сохранившиеся люди обладают очарованьем прежних дней и притязательностью изысканных подделок. Дон Рамон дель Валье-Инклан – человек эпохи Возрождения. Чтение его книг наводит на мысли о людях тех времен, о великих днях истории человечества.
Я только что прочитал «Летнюю сонату» и представлял себе ее автора широкоплечим, плотным, с мясистым лицом и лбом в складках, словно он из рода Борджиа, свирепые инстинкты переполняют его, а в часы досуга он, забавляясь, скручивает жгутом железный прут или кулаком ломает подкову, как, по рассказам, делал это сын Александра VI. Плотская любовь и ненависть неразлучно слиты в героях «Летней сонаты», – они картинно красивы и без труда достигают желаемого. Такими, вероятно, были Бенвенуто и Аретино. Доблестные герои risorgimento [73] умели приправить галантной извращенностью свои чудовищные повествования.
Но автор книги ни в чем не походит на эти великолепные экземпляры человеческого рода: он тощий, невообразимо тощий, с длинной бородой таинственно иссиня-черного, даже лиловатого оттенка, над которой поблескивают стекла замечательного пенсне в черепаховой оправе. Дон Рамон дель Валье-Инклан особенно любит изображать предметы более всего противные той морали, что преграждает путь дерзкой отваге и насквозь пропитала людские сердца, скучной английской морали, возможно немного сентиментальной, но полезной для повседневного обихода и спокойствия в государстве.
В «Летней сонате» маркиз Брадомин, этот Дон-Жуан, «католик, некрасивый и сентиментальный», предается любви с креолкой, у которой прекрасные глаза и тайный грех, «великолепный грех античных трагедий». Стремительно, словно промчавшийся на горизонте гаучо, [74] врывается в повествование некий мексиканский разбойник Хуан Гусман, на совести которого не одно убийство и за чью «великолепную голову испанского авентуреро была назначена награда». «В XVI веке Хуан Гусман завоевал бы права дворянства, сражаясь под знаменами Эрнана Кортеса… Его кровавые подвиги – это именно те деяния, из которых в прежние времена могли вырасти эпопеи. В наши дни это бывает все реже, ибо в душах наших нет прежней пылкости, стремительности и силы».
Воскрешая героев Макиавелли, автор не довольствуется дифирамбами, – он преисполнен к ним нежности и умиления. Вполне верю, что сеньор Валье-Инклан при случае ощущает, как поднимается у него в груди тоска по вольной, подвластной лишь инстинктам жизни и даже, возможно, появляется желание подлить в кувшины на пиру cantarella, [75] любимого в семействе Борджиа яда, но закон есть закон, и сеньор Валье-Инклан по доброй воле довольствуется лишь любовью к этим временам и к этим людям, словно бы к своим кровным родственникам. И вот некая реакция духовной алхимии превращает Валье-Инклана, человека quattrocento, [76] в человека, поклоняющегося Возрождению, а идеалы его предстают перед нами изувеченными манерным и порочным культом.
Печальна судьба несовременных людей! Заратустра по своему складу был всего лишь человеком, поклоняющимся индивидуализму в наши жалкие времена демократии. Но сеньор Валье-Инклан обладает и другими качествами, которые делают из него редкостного художника, создание совсем других исторических эпох. Ныне мы все погружены в печаль: кто скрашивает ее доброй улыбкой, кто изливает жалобы и так переполнен дурными предчувствиями, что сердце сжимается; но в искусстве пессимизм играет с нами злую шутку.
Все творения французских натуралистов – сплошная пространная жалоба, жалобное рыдание над судьбой обездоленных. Диккенс проливает слезы над нищими духом. Русские романисты изображают только лохмотья, голод и всяческие низости. Искусство, родившееся танцуя, стало угрюмым и ворчливым и еще более усугубляет наше жалкое существование неврастеников. Художники, возможно предчувствуя сумерки истории, стали неблагодарными и, как отвергнутые пророки, злыми. Самые разные трудности в борьбе за существование осадили фантазию писателей и добились права гражданства в литературном творчестве. Современный роман, начиная с великого должника Бальзака, – это сплошь описание жизни болезненной и нервной от безденежья, от безволия, от некрасивости, от хилости или отсутствия таких моральных качеств, как чувство чести или здравый смысл. Это все литература об ущербности жизни.
Литература, которую творит сеньор Валье-Инклан, напротив того, полна жизненных сил, вовсе не стремится к глубоким постижениям мира, красива, как безделушка, и к тому же еще забавна – вереницы бледных умирающих женщин, необычайная изысканность бесед, словно разговор в Версале, рыцарская и любовная мощь героев, – но я не скажу, чтобы эта литература вселяла бодрость и придавала силы, это было бы неверно. Персонажам «Летней сонаты», когда они хотят насладиться жизнью, не