Никаких своих рецептов «Другой истории» авторы не предлагают, и лишь отсылают к «эстетической рецепции» Ханса Роберта Яусса, которого представляют «Завершителем» идей, недодуманных русскими формалистами. Видимо, только с его помощью авторы полагают возможным создание «многомерной истории», основанной на «условно-альтернативных (курсив мой. – В. З.) концепциях»[166].
Очевидно, кризис нанес жанру сильные повреждения. Что такое альтернативная история – понятно, что такое условная история – понять трудно, а скорее всего нельзя. Не из области ли это современного сознания, в котором определенные события, постигшие наше общество, породили странные эффекты. Например, сплошь и рядом слышишь в молодежном сленге условное «как бы», отражающее растерянность и утрату ориентации. Наверное, в результате попытки создания условной истории может получиться в лучшем случае некий «как бы» «теоретический» опус, но никак не «История». А история «институций» литературы, как и поучения в адрес русских формалистов, которые не могут – и к лучшему – им ответить, дальше Яусса не ведут.
На страницах специального номера «Нового литературного обозрения» со всей очевидностью выявилось расхождение новых «теоретиков-утопистов» и практиков литературоведения – М. Гаспарова, Н. Богомолова, которые не соглашаются с Большим Отказом. Подход М. Л. Гаспарова прагматичен и конкретен. В статье «Как писать историю литературы» он делает вывод: «Да, история литературы есть одна из форм нашего осознания собственного мышления, в рамках нынешней научной парадигмы и так далее. Но прежде всего она все-таки есть средство систематизации наших разрозненных знаний о литературе»[167]. Но, видимо, систематизация отменена вместе с «системой». Далее М. Л. Гаспаров опускает на землю залетевших в неведомые дали «теоретиков»: перепрыгивая через этапы, пишет он, мы не прошли толком «позитивистского академизма»: «Кто внедрил бы его сейчас в изучение новой и новейшей литературы – тот мог бы в нынешней ситуации считаться самым революционным модернистом. Если говорить о “других историях литературы”, то эта нулевая степень истории литературы могла бы считаться у нас самой-самой “другой”»[168].
Приведу также его заключительные слова, исполненные бесстрастной печали: «Пока литература жила, история литературы была историей новаторства… когда литература умерла, история литературы становится историей традиционализма. Это тоже нужно. А история литературы, изготовленная не как средство систематизации наших знаний, а как средство нашего духовного самоутверждения, пусть будет какая угодно. Такие истории читаются от моды до моды»[169].
Наиболее остро высказался у нас о ситуации кризиса выдающийся теоретик и практик литературоведения – Александр Михайлов. Он не пользовался терминологическим набором постструктуралистов и постмодернистов, но жгучей проблематики, ими обозначенной, не избегал, более того, переживал ее трагически. Он разделял распространившиеся с начала 1990-х годов мнения о «конце истории», «развалинах истории», «крае существования»[170] и провале литературоведения в «колодец» интертекстуальности.
Очевидно, что «развалины истории» – это и «развалины литературы как истории», происходит слом оснований науки, культуры. В 1993 г. А. В. Михайлов, по-своему истолковывая проблематику постструктуралистов, писал о том, что в последние тридцать-сорок лет литература движется не только вперед, но и назад. Происходит актуализация всех прошедших времен, прошлое выстраивается по горизонтали, история перестраивается в «пространственность единовременности»[171].
Как и ученые на Западе, Михайлов ищет выход из ситуации, но не путем конвергенции оппозиционных концов, не путем признания возврата науки, культуры к мифологии, а путем создания другого историзма[172], который отвечал бы ситуации в культуре – «единовременности всех культурно-исторических смыслов».
Мифориторическая традиция, европоцентризм вообще основывались на «смысловой вертикали», на представлении о том, что истина есть и что есть истина. В наступившей единовременности исследователь должен стать открытым вариативности истины, самым разным смыслам, причем одновременно. «Свое» не устраняется, а оказывается среди «иного», на равных с ним.
Если рассматривать идеи Михайлова в Большой Ретроспекции, то, конечно, современное состояние научного знания и мышления, поверх многих и многих, восходит к прозрениям немецких предромантиков и романтиков, таких, как Вакенродер, Шлегель, Гёте, а прежде всего к выдающемуся провидцу Гердеру, к его идеям о равноценности всех языков культуры, а следовательно, о множественности культурных миров и, соответственно, можно продолжить, – единовременности разных смыслов, т. е., как пишет А. В. Михайлов, пространственной концепции историзма. Это далекая и очень близкая, очень актуальная исходная точка процесса разрушения европоцентристской логико-риторической (мифориторической) традиции как единственно валентной, европейской «вертикали смысла».
В новой ситуации, по Михайлову, необходимо формирование нового языка науки путем нового осмысления «ключевых слов», которые и есть концентраты разных Смыслов.
Надо оставаться самими собой и учить другие языки культуры – это и есть путь к постижению единовременности и множественности культур в их пространственной разверстке. Существенно то, что в понимании Михайлова самое новое соединяется с прошлым.
Но не есть ли пространственная горизонталь что-то вроде изначальной безосновности Слова, каким оно было до своего смыслонаполнения путем восстания Вертикали Большого Смысла, обозначающего ценностную и всякую другую системность?..
В 1994 г. А. В. Михайлов написал свою последнюю работу «Из истории “нигилизма”». «Нигилизм» для него это то ключевое слово, которое требует срочного и первоочередного нового осмысления. «Безосновность смыслополагания» – ядро «нигилизма», состояние, когда человек полагает себя как «самодостаточный и самозамкнутый мир»[173]. Повторю: а возможно ли какое-то творящее смыслополагание без Вертикали?..
А. В. Михайлов остановился на рубеже креативного не-знания как возможного источника нового знания, откуда выбраться на торную дорогу непросто.
Что касается «Истории литературы», то судьба этого жанра его особенно волновала, и понятно почему: ведь он противился упованиям только на пространственную разверстку культуры/культур, на единовременность всех смыслов… Приведу (в моей записи) суждение, высказанное им в процессе выступления в Отделе литератур Европы и Америки Новейшего времени ИМЛИ РАН. На вопрос, а как же быть с «Историями литератур», он ответил: «Сегодня истории литератур писать нельзя, но и не писать их невозможно». Ведь он был и замечательным историком германских литератур. Теоретическое умствование не могло его удовлетворить.
Идеи А. В. Михайлова дают импульс нашей мысли не менее, чем открытия Х. Уайта.
Еще раз о сравнительном литературоведении и о новых предложениях
Наконец, о ситуации в сравнительном литературоведении, самые принципы которого перекликаются с тезисом А. В. Михайлова о необходимости понимать языки разных культур.
Результаты расцвета компаративизма в 1960-х – первой половине 1970-х годов, его теории и практики, проекты сравнительных «Историй литератур» выглядят неоднозначными.
Очевидно, тогда были достигнуты существенные результаты в систематизации компаративного подхода. В России наследник А. Н. Веселовского В. М. Жирмунский[174] предпринял существенную попытку анализа представлений Веселовского, разграничил связанные между собой контактно-генетические порождения и типологические схождения/аналогии. Основываясь на концепции «встречных течений», он поставил проблему трансформации «чужого» в «свое – другое» при переходе из одной среды в другую и вплотную подошел к проблеме механизмов таких трансформаций. И обратил внимание на необходимость в компаративных исследованиях выявления несходства сопоставляемых объектов.
Существенный вклад в этом направлении внес также тесно связанный с русской школой Д. Дюришин, предложивший убедительную «многоярусную» разработку типов и уровней сопоставляемых литературных традиций и явлений (универсальный, зональный, локальный, государственно-национальный и т. д.), он ввел продуктивную категорию «литературной общности».