Как бы там ни было, она «отрезвела» и вернулась к прерванной работе.
Главной была сверхзадача: переводы на французский Пушкина (в Савойе она успела перевести только «Бесов). «Получается у нее, поскольку могу судить, замечательно, — писал Сергей Яковлевич сестре. — Так, как верно написал бы сам Пушкин. Особенно хорошо переведено — «Прощай, свободная стихия…»
Предстоящая столетняя пушкинская годовщина была единственной маячившей впереди звездой. Марине Ивановне хотелось написать о Пушкине — свое, личное, но, как это ни покажется диким, она не была уверена, что сможет это напечатать. В ее тетради сохранился черновик письма от 25 октября: «…Мне, например, страшно хочется написать о Пушкине — Мой Пушкин (хрестоматийно) — но, поймите: буду работать месяц, ничего другого не делая — и главное не думая — а могут не взять, а у меня уже столько рукописей — не взятых. Дайте, например, совет редакции “Современных Записок” в виде пожелания: — Хорошо было бы, если бы Цветаева написала о Пушкине, — на них такие вещи (со стороны), а особенно — из другой страны, производят неотразимое впечатление».
Письмо адресовано Петру Балакшину, одному из редакторов журнала «Земля Колумба», выходившего в Сан-Франциско. Балакшин прислал в редакцию «Современных записок» письмо с восторженными словами о «Нездешнем вечере» и «Пленном духе». Марина Ивановна немедленно отозвалась и, воспользовавшись случаем, попросила своего далекого доброжелателя помочь ей: написать несколько положительных слов в «Современные записки». Рассказывала о жестоких сокращениях в прозе о Волошине и еще о том, что журнал не взял воспоминания о Блоке. «Ваш отзыв, как редактора, да еще из такого далека, — писала она, — будет мне большим подспорьем. Я очень одинока в своей работе…»
Что могло быть драматичнее этого письма, где поэт вынужден был поступать как проситель, как начинающий, безвестный литератор? Руднев и в самом деле сомневался, что Цветаева сможет сделать о Пушкине интересную статью, о чем и сообщил Балакшину в ответ на его письмо (тот выполнил просьбу Марины Ивановны).
Третьего ноября, прочтя в газете сообщение о возмутительном обыске на германской таможне И. А. Бунина, направлявшегося в Швейцарию, Цветаева написала горячее письмо Вере Николаевне, где признавалась, что буквально захлебнулась от негодования. В этот момент она осознала, что есть и другая Германия, помимо той, где вечный Рейн и златокудрая Лорелей ее юношеских стихов…
Конец года был посвящен французскому Пушкину, а также работе над очерком «Мой Пушкин». Настроение у Цветаевой, судя по всему, было неважное. 22 ноября состоялась наконец единственная ее встреча с Штейгером. Встреча была вполне «лояльной»; Цветаева, с уже остывшим, но справедливым сердцем предложила молодому поэту помощь: дала адрес Иваска, чтобы Штейгер послал ему свои книги стихов («он очень доброкачественен, несмотря на любовь к Поплавскому и дружбу с Адамовичем»). В письме к Иваску от 18 декабря она подвела такой итог этой своей дружбе:
«Дать можно только богатому и помочь можно только сильному — вот опыт всей моей жизни — и этого лета».
Близилась печальная дата: десятилетие со дня смерти Рильке. Марина Ивановна переписала посвященную ей элегию Рильке и послала Тесковой с просьбой никому не показывать… Навестила поправившегося после болезни Бальмонта. Писала очерк о Пушкине, ждала без особых надежд устройства пушкинских переводов. Превозмогала золу эмиграции, коей в будущем году должно было исполниться пятнадцать лет…
…И 30 декабря, не желая «переносить с собой этой язвы в Новый Год», написала Штейгеру прощальное, итоговое — и обвинительное письмо. О том, что была оскорблена его вежливым безразличием, которое он проявил во время их встречи (она так до конца и не поняла своего «приемного сына») — и в особенности его словами: «Меня в жизни никто никогда не любил». Письмо кончается словами:
«Друг, я Вас любила как лирический поэт и как мать. И еще как я: объяснить невозможно.
Даю Вам это черным по белому как вещественное доказательство, чтобы Вы в свой смертный час не могли бросить Богу: — Я пришел в твой мир и в нем меня никто не полюбил».
Да, лирическим поэтом она оставалась каждую минуту своей жизни.
ИЗ ПИСЕМ М. ЦВЕТАЕВОЙ К А. ШТЕЙГЕРУ
9
Из непрерывности внутреннего письма (день за днем, дойдем и до 12-го).
Еще в Moret, значит до Вашего Берна[131]:
— Почему Ваши письма настолько лучше Ваших стихов? Почему в письмах Вы богатый (сильный), а в стихах — бедный.
Точно Вы нарочно изгоняете из своих стихов всего себя, все свое своеобразие — хотя бы своей беды, чтобы дать вообще-беду, общую беду: бедность. Почему Вы изгоняете все богатство своей беды и даете беду — бедную, вызывающую жалость, а не — зависть. (Не думайте, что меня обольщает на-меня-направленность Ваших писем — это во мне никогда ничего не предрешало — и — все стихи всё равно на меня направлены.) — Вам в стихах еще надо дорасти до себя-живого, который и старше и глубже и ярче и жарче того. Вы (живой) из близнецов: Кастора и Поллукса — тот близнец, которому отец — Зевес[132].
<…>
МЦ
15
Письмо о стихах[133]
Chateaud’Arcine, 1-го сентября 1936 г., среда.
— Что я об этих стихах думаю?
Первое и резкое: убрать кавычки — отличные стихи[134].
Зачем и откуда — с Вашим чудесным сердцем — кавычки на таких чудесных, чудодейственных вещах, как жалость, труд, страдание, любовь, подвиг?
Что такое кавычки? Знак своей непричастности — данному слову или соединению слов, как знак его условности в наших устах. Подчеркнутая чуждость их простому употреблению и толкованию. Знак своего превосходства — над той простотой. Кавычки — ирония. То же самое, что «так называемая жалость». Так называемая, а мною так не называемая, мною не так называемая, мною называемая — слабость (либо глупость).
Но, родной мой, вычеркнув из своего душевного обихода и словаря — слова (и понятия) — совесть, расплата, нищенство, больница, тюрьма, братство, любовь, труд — что тогда от мира и от сердца останется?
Вы скажете: — М<арина> И<вановна>, Вы передернули, Вы подменили пошлые (ставшие пошлыми) словесные соединения — именами существительными, пошлыми быть не могущими.
Но, мой друг: что пошлого — в больничной палате? Это не пошло, а — точно. То же и о нищенской суме (я, кроме этой нищенской сумы, в России, с 1917 г. по 1922 г. ничего не видала, но ее зато — непрерывно). И расплата за день — пошлость. М.б. немножко общё. Беря эти слова в кавычки. Вы в кавычки берете не словесные трафареты, ибо эти слова — не трафарет: слишком уж насущны, как слово «черный хлеб», как сам черный хлеб. Остаются другие: «равенстве, братстве, труде» (привожу из памяти) и «Мысли о меньшем страдающем брате» — да, эти слова — трафарет, но зачем же Вы их берете? Зачем же Вы пользуетесь грошовым орудием чужого неумения — чтобы разбить бессмертные вещи?
Ведь два вывода: либо Вы, в этих стихах, сражаетесь с словесными трафаретами, а не вещами, тогда — стоит ли? Либо Вы наивно отождествляете бессмертные понятия с пошлыми наименованиями (из которых половина не пошла, а — до ужаса <не>выразительна). По чему Вы в этих стихах бьете? По громким фразам 60-тых годов? Но для них это не были фразы, они за них — умирали (вспомните последнее письмо Софии Перовской — матери — о «воротничках»[135], стоящее последнего: «Mon cher Papa» [ «Мой дорогой папа» — фр.] Шарлотты Кордэ[136]). По самим вещам (жалость, любовь, труд)? По себе — такому дураку, что в них — поверили и на них — оборвались?
Стихи эти я читаю — наоборот: без кавычек, и — честное слово — даже в «меньшем брате» никакого трафарета не чувствую. Простая болевая правда их — уничтожает их некоторую общесть, слова эти здесь (должно быть от Вашей внутренней правды) звучат заново, совершенно не смешно, — в полный и смертный серьез. (Как я хотела бы — чтобы они так были написаны, и до чего они так — внутри — написаны!)
Конечно (и в этом сочувствую Вам — как пишущий) куда девать дребедень и ерунду (которым, кстати, Вы противопоставляете какую не — дребедень и не — ерунду?) Заметьте, что Вы здесь, в 8-ми строках израсходовали всё человеческое величие, что у Вас на противупоставление не остается ничего — кроме всей человеческой малости.
— Компромиссный совет: если Вы так уж держитесь за жестокие, неправедные определения жертвы — как ерунды и дребедени, всё же уберите кавычки, ибо помимо их оскорбительности и моей оскорбленности, за Вас — нехорошо в стихах — столько кавычек, это уже вроде статьи. Стихи должны писаться словами безусловными — не условными. Сам прием — дешев — не сердитесь, то же самое, как какой-нибудь пурист из «Последних новостей», за ленью, употребляет какой-нибудь советский ходки, якобы ненавистный ему, а по существу — необходимый — оборот. Если Вы эти вещи (жалость, любовь, труд) — ненавидите, разбивайте их по существу. (Ницше.) Если Вы эти словесные трафареты ненавидите — не употребляйте их. Нельзя отказываться от вещи полным ею же — ртом. Отречение прежде всего — изъятие себя из её, её из своего оборота.